– Надо бы их к нашему генералу доставить!
Они так диковинно говорили – с таким акцентом, я едва разобрала, забавно так.
Одна девчонка ударилась в истерику с испугу, и они застеснялись. Они же были просто мальчишки, хоть и бородатые, и один даже честь отдал – руку так поднес к своей шапке, или это фуражка была – в общем, старье там какое-то у него на башке было.
– Да мы вас не обидим!
И тут снова начались выстрелы впереди у паровоза, а мятежники развернулись и убежали.
Уж мы так обрадовались, куда там!
А минут через пятнадцать заходит один из наших офицеров. Мы его еще не видели.
– Быстро все нырнули вниз! – орет. – Сейчас по поезду стрелять будут! Отправимся сразу, как только разгрузим две последние санитарные кареты.
Половина из нас уже и так были на полу. Богатые дамочки, которые впереди нас с Нэлли сидели, пошли в передний вагон, где раненые, спросить, не нужна ли какая помощь. Нэлли хотела тоже туда сходить, но сразу вернулась, зажав нос. Сказала, там такой жуткий запах!
И хорошо, что она не смогла войти, потому что две девчонки из нашего вагона сходили. Больные же не могут уважать тех, кому повезло и кто здоров. Да и медсестры сразу же их прогнали, будто они грязь какую принесли.
Неизвестно сколько времени прошло, и поезд, наконец, тронулся. Пришел солдат, слил масло из всех ламп, кроме одной, и унес в вагон с ранеными. Так что мы теперь уже вообще ничего не видели.
Если туда мы ехали медленно, то обратно – еще медленней… Раненые стали так шуметь, стонать и все такое, что мы из-за них так и не смогли уснуть.
Останавливались мы почти что на каждом шагу.
Когда, наконец, дотащились до Вашингтона, на станции была огромная толпа, и всем надо было знать, как же там наша армия, но я всем говорила: «Понятия не имею». Все, чего мне надо, – моя комнатушка и моя кроватка. Со мной еще никогда в жизни так не обращались!
Одна из девушек сказала, что напишет жалобу президенту Линкольну.
А на следующий день в газетах не было ни слова о том, как напали на наш поезд, и вообще ничего про девушек не написали! Ну вот что тут скажешь?
Последняя южная красавица
Никто не оценил Тарлтон после того нарочитого и театрализованного южного шарма, которым отличается Атланта. В Тарлтоне было жарче, чем везде: в первый же день с дюжину новобранцев упало в обморок под солнцем Джорджии, а при виде бредущих по улицам делового квартала коровьих стад, понукаемых цветными пастухами, от жары и яркого света вы незаметно впадали в транс – хотелось пошевелить рукой или ногой, чтобы убедиться, что вы все еще живы.
Так что я проводил время в лагере, довольствуясь рассказами о девушках из уст лейтенанта Уоррена. Это было пятнадцать лет назад, и я уже забыл свои тогдашние ощущения – помню лишь, что дни протекали гораздо приятней, чем сейчас, а в моем сердце была пустота, потому что там, на севере страны, вышла замуж та, чей образ я любил целых три года. Я видел вырезки из газет и печатавшиеся фотографии. Это была «романтическая свадьба военного времени», очень богатая и печальная. Я живо ощущал мрачное великолепие небосклона, под которым она проходила; как и положено юному снобу, я чувствовал скорее зависть, нежели сожаление.
Однажды я поехал в Тарлтон, чтобы подстричься, и в городе столкнулся с Биллом Ноулзом – хороший парень, мы вместе учились в Гарварде. Он был в подразделении Национальной гвардии, стоявшем в лагере до нас; в последний момент он перевелся в авиацию и поэтому все еще оставался здесь.
– Очень хорошо, что мы встретились, Энди! – произнес он, очень серьезно. – Я передам тебе все свои наработки, пока меня не перевели в Техас. Так вот, на самом деле здесь всего три девушки…
Он меня заинтересовал; было что-то мистическое в том, что здесь было всего три девушки.
– … а вот и одна из них!
Мы стояли перед местной аптекой; он увлек меня внутрь и представил леди, которая тут же вызвала у меня неприязнь.
– Две другие – это Эйли Калхоун и Салли Кэрролл Хоппер.
По тому, как он произнес ее имя, я догадался, что ему нравилась Эйли Калхоун. Он размышлял, что она будет делать здесь без него; он определенно желал, чтобы жизнь ее стала тихой и неинтересной.
В моем возрасте уже не стыдно признаться, какие отнюдь не благородные мысли тут же возникли у меня по поводу Эйли Калхоун – что за прекрасное имя! В двадцать три такой вещи, как «чья-то» красавица, не существует; хотя, если бы Билл меня спросил, я, без всякого сомнения, поклялся бы – и совершенно искренне! – что стану относиться к ней, как к сестре. Но он не спросил; он лишь вслух переживал о том, что ему приходится уезжать. Три дня спустя он сообщил мне по телефону, что отбывает завтра утром, а сегодня вечером готов взять меня с собой к ней в гости.
Мы встретились в гостинице и пошли пешком к окраине города в жарких, благоухающих сумерках. Особняк Калхоунов с улицы смотрелся как четыре белые колонны, за которыми находилась темная, как пещера, веранда, со свисающими, переплетающимися, вьющимися стеблями лоз.
Когда мы ступили на ведущую к дому дорожку, из дверей выскочила девушка в белом платье, крича: «Простите, ради бога, я немного задержалась!», а увидев нас, добавила: «Ой, а мне показалось, что вы уже минут десять как…»
Она умолкла, потому что в этот момент скрипнул стул и из тьмы веранды возник еще один человек – авиатор из лагеря «Генри Ли».
– Ах, Кэнби! – воскликнула она. – Привет!
Билл Ноулз и Кэнби посмотрели друг на друга напряженно, словно адвокаты противоборствующих сторон в зале суда.
– Кэнби, милый, мне нужно тебе кое-что сказать, – промолвила она, выдержав паузу. – Билл, прошу прощения, мы ненадолго.
Они отошли в сторону. Тут же послышался мрачный и крайне разочарованный голос лейтенанта Кэнби: «Хорошо, пусть будет четверг – но только наверняка!» Едва кивнув нам, он ушел по дорожке, поблескивая в свете фонарей шпорами – ими он, должно быть, подгонял свой аэроплан.
– Входите… Простите, не знаю, как вас зовут…
Это была она: типичная южанка, без единой примеси! Я узнал бы Эйли Калхоун, даже если бы никогда не видел на сцене Руфь Дрейпер и не читал «Масса Чан». Она обладала ловкостью, прикрытой сахарной глазурью милой и непринужденной простоты, намекавшей на стоявшую за ней и уходившую в героическое прошлое американского Юга целую линию любящих отцов, братьев и поклонников; ее неизменное хладнокровие было результатом бесконечной борьбы с жарой. В ее голосе слышались нотки, от которых трепетали рабы и захлебывались атаки капитанов из янки, а затем вдруг этот голос начинал звучать мягко и вкрадчиво, соперничая в своем непривычном очаровании с самой ночью.
Я почти не видел ее в окружавшей нас темноте, но когда я поднялся, чтобы уходить – было ясно, что мне не стоило задерживаться, – она тоже встала, и на нее упал оранжевый свет из открытой двери дома. Она была небольшого роста, с очень светлыми волосами; густой слой румян придавал ее лицу лихорадочный оттенок, подчеркнутый напудренным до белизны, словно у клоуна, носом, но сквозь весь этот грим она сама сияла, как звезда.