Книга Плешь Ильича и другие рассказы адвоката, страница 38. Автор книги Аркадий Ваксберг

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Плешь Ильича и другие рассказы адвоката»

Cтраница 38

До сих пор не могу понять, почему я тогда не воспользовался его благосклонностью. Какой-то внутренний голос подсказал: «Пойди послушай…» Угрюмость этого парня, который на унылом адвокатском жаргоне именовался моим клиентом, плохо вязалась с его умным лицом и вполне очевидной несхожестью с миром шпаны. С живым и очень внимательным взглядом, который он изредка бросал на меня, когда шел перекрестный допрос свидетелей. Мне казалось, он имел что сказать на этом процессе, но — по причинам, о которых я не мог догадаться, — предпочел воздержаться.

Так что — а вдруг?.. И вспомнился еще завет предшественников — корифеев русской адвокатуры: когда подсудимый видит рядом защитника, он не чувствует себя одиноким, даже если тот ничем не может ему помочь.

Ровно в десять тридцать судьи заняли места, оставив в совещательной комнате том уголовного дела, потому что пробыть в судейских креслах им предстояло минуту, не больше, и тут же вернуться обратно, чтобы писать приговор.


Но они не вернулись ни через минуту, ни через час.

Подсудимый, Василий Васильевич Горчаков — двадцати четырех лет от роду, образование среднее, беспартийный, холост, дважды судимый за хулиганство, — едва ему предоставили последнее слово, сразу же дал понять, что никчемной репликой ограничиться не собирается:

— Начнем с кражи из табачного ларька… А была ли она вообще? И если была, при чем тут я? Где доказательства? Верно сказал адвокат: доказательств нет никаких. Меня опознали два свидетеля. Откуда они взялись? Кто и как их нашел? И разве в темноте они не могли ошибиться? Что еще? Сигареты, которые нашли у меня в шкафу. Так они же есть у тысяч людей. Неужели я стал бы их дома держать, если украл?!. Никаких следов, что они ворованные, на них нет. Двадцать три пачки? Ну и что? Нельзя запастись впрок? Запрещено? Я же заядлый курильщик. А то вы не знаете, какие у нас, по-газетному, перебои. Везде сплошной дефицит. Попробуйте сразу найти то, что вам надо сейчас, а не завтра и не через месяц. Бери, пока есть!.. Что же тогда остается? Ничего. Только выдумки и подозрения. Я два раза судим, и веры мне нет никакой. Потому и решили списать на меня нераскрытую кражу. Нашли козла отпущения. Я так считаю. Надеюсь, вы, граждане судьи, разберетесь во всем объективно и меня оправдаете.

На этом месте Горчаков почему-то запнулся. Облизал пересохшие губы. Наконец, как будто решился.

— Но отпускать меня на волю пока что не надо, — сказал с виноватой усмешкой. — Потому что я все же преступник…

До сих пор судья нетерпеливо поглядывал на часы, досадуя на того, кто зря расходует драгоценное время. Но после слов «я преступник» удобно уселся в кресле, наверно, сообразив, что молчальник не зря ждал той минуты, когда может разговориться. Что Горчаков не ломается, не фиглярствует. Что решился на исповедь, от которой не отмахнуться.

И в зале, как видно, поняли это. Чуткую тишину расколол только звонкий девичий выкрик: «Вася!..» Расколол — и осекся, и было в этом коротеньком слове столько отчаяния, что никто не зашикал, даже судья не слишком-то строго бросил на ту, что кричала, проницательный взгляд. И Горчаков посмотрел туда же, сказал сурово, словно отдал приказ: «Мила, не плакать! Мы, кажется, договорились».

Я ждал, что судья его оборвет, ведь надо же пресечь беспорядок! Подсудимый обязан обращаться к суду, только к суду, а не к публике, это процесс, а не митинг. Но судья и на этот раз его не прервал, понял, я думаю, что случай выдался исключительный, что перед его глазами, тут вот, сейчас, играется драма, из ряда вон выходящая. Не похожая на то, чем чуть ли не ежедневно ему приходится заниматься. И на что он, утонувший в судебной рутине, не обращает обычно никакого внимания.

Горчаков начал издалека. Из такого далекого далека, что судья имел все основания сразу вернуть его к тягомотине с табачным ларьком. Ибо закон на этот счет недвусмысленно ясен: судья, сказано там, «вправе останавливать подсудимого в тех случаях, когда он касается обстоятельств, явно не имеющих отношения к делу».

Но судья молчал. Молчал и слушал, хотя Горчаков «касался» явно не обстоятельств дела. Он рассказывал о своем детстве. О том, как в четыре года лишился отца (тот погиб, сорвавшись со строительных лесов), а в шесть — матери, которая перед этим долго и трудно болела. Как взяла его к себе тетка и как рос он в этой семье. Мальчишка помнил отца, но дядя Ваня, муж тетки, требовал от приемыша, чтобы тот звал его папой. Отцовство свое утверждал не лаской. И не ремнем. В лучшем случае палкой. А то, случалось, и сапогом.

К тому же дядя Ваня ни на день не просыхал. Компанию ханыг подобрал себе стойкую — один к одному. В нее и вовлек. От всей полноты горячих отцовских чувств. Без младшенького, он сам признавался, бутылка (чаще всего самогон, который гнал втихаря сосед из полуподвала) была ему как бы не всласть. Никакого, не раз говорил, нет у него аппетита приложиться к ней без Васька. Родных детей берег, неродного же приобщал с завидным упорством. И приобщил.

В шестнадцать лет Горчаков за пьяную драку попал в тюрьму. Ни словом тогда не обмолвился, кто сделал из него алкаша, а то бы, наверно, сидеть дяде Ване с ним вместе на скамье подсудимых.

Отбыл Горчаков срок — на первый раз небольшой (учли-таки возраст), вышел на волю отрезвевшим во всех отношениях: и пить завязал, и в дом, где вырос, твердо решил не возвращаться. Не так это просто: в неполные девятнадцать оказаться на полном нуле. Без крова. Без родных. Без средств. Без аттестата. Без специальности. С пятном в биографии, которое, хочешь не хочешь, все время дает знать о себе. Кадровиков на то и рассовали повсюду, чтобы следили и бдили, не пуская уже наследивших в хоромы для чистых и незапятнанных. Воля нужна, чтобы пройти через все это и не сбиться с пути.

Он не сбился. Куда только не зазывали, в какие дела не тянули, а он устоял. Снял угол — сначала под честное слово, поскольку платить было нечем. Устроился на завод. И встретил ту, которую полюбил.

Она тоже его полюбила. Вроде бы полюбила… Вроде бы — поскольку давно уже он привык не верить словам. Оттого и засомневался. Но она разубедила. Тем единственным словом, в которое все-таки можно поверить. Ладно, сказала, пойдем под венец, если только мама не встрянет. Она была примерной дочерью, и ему пришлось это по нраву. Тем больше по нраву, что сам он, увы, примерным сыном уже быть не мог.

Легко догадаться: мама взвилась! Ее единственная дочь заслужила, конечно, лучшую долю. Уголовников (к счастью, — уточнила она) в их семье еще не было. И не будет!

Вот тогда-то он снова напился. Словно надорвалась внутри пружинка, которая удерживала его от порочных соблазнов. Все ему было теперь нипочем, и расплата прийти не замедлила.

Он опять ввязался в скандал, перешедший в пьяную драку, оказался в милиции, а потом и в суде. И опять получил срок. На этот раз гораздо покруче. На волю больше не рвался: зачем? и куда? Перечеркнул, сказал Горчаков, свою жизнь черным крестом.

Перечеркнул, — хотя та, кого мама избавила от супружества с хулиганом и которая, хоть и косвенно, была лично причастна к постигшей его беде, узнала неведомым образом адрес колонии и писала туда ему письма. Он их все получил и ни на одно не ответил. Не от злости, а от отчаяния: если мама уже тогда была поперек, то теперь-то и вовсе… Потом письма приходить перестали, так что жирный крест перечеркнул, казалось, не только его жизнь, но и несостоявшуюся их любовь.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация