– А все-таки как хорошо, Тимофей Бенедиктович, что они играют и поют лучше, чем мы. В противном случае нам бы с вами пришлось слушать самих себя.
Я троекратно, по-русски, расцеловал его и обозвал гением. Вот прямо так и сказал: «Старик, ты гений!»
Глава седьмая
В ту ночь мне снился какой-то дом – двухэтажный, розового цвета, с вахтером, который читал Шопенгауэра. Это был архив в параллельном мире, и я пришел туда, чтобы забрать Агнешку. Вахтер, похожий на майора бронетанковых войск, выслушал меня и деликатно отказал в моей просьбе, объяснив это тем, что я не по форме одет. Я матюкнулся, тотчас откуда-то выскочили два черта с зачехленными хвостами и поволокли меня в кутузку, где уже сидел один арестант. Им оказался профессор Перчатников, который, как выяснилось, тоже пришел за Агнешкой не по форме одетым и тоже матюкнулся, услышав отказ. К сожалению, поговорить мы с ним не сумели, потому что я проснулся без какой-либо существенной причины и услышал, как шуршит листва за моим настежь открытым окном. Я вышел на террасу и увидел, что пошел дождь. Тридцать лет назад тоже шел дождь, но было это в другом городе и с другими людьми…
* * *
…Мы стояли с Вовочкой – божьим человеком на крыльце под навесом, смотрели на мокрую серость вокруг и курили, глубоко и смачно втягивая в себя дым и прочую гадость. Вовочка – божий человек продолжал разглагольствовать:
– Все-таки свой дом с участком – это тебе не квартира, пусть даже самая распрекрасная. Здесь делай, что хочешь: хоть голым бегай, хоть вертушку вруби до упора – никто тебе слова не скажет.
– Конечно, – поддакнул я, – особенно если ты здесь постоянно будешь бегать голым. На тебя же начнут продавать билеты.
Мы представили себе эту картину, вздрогнули дружно от увиденного, и Вовочка – божий человек сказал:
– Ну, куда ты собрался ехать в такую погоду?
– В Варну, – ответил я.
– Да знаю, что в Варну! Только чего там делать в конце сентября? В дождь, в холод…
– Спать, – сказал я.
– С кем? – насмешливо поинтересовался Вовочка.
– А с кем Бог пошлет, – ответил я.
– Как будто здесь тебе мало этого добра, – проворчал он. – Ты хоть наше радио слушаешь?
– Нет, ваше радио я не слушаю.
– А напрасно! Там вон вчера в рубрике «Приемы на высшем уровне» сообщили, что Леонид Ильич принял Маргарет Тэтчер за Индиру Ганди. И в Польше что творится? «Солидарность» совсем распоясалась, того гляди свалит наших братьев по социалистическому разуму.
– Это будет ужасно, – сказал я, кладя окурок в ржавую консервную банку. – Как тогда жить будем – ума не приложу. Пойдем, страдалец, врежем на посошок, а то уже двигаться надо.
В купе нас было двое – я и Михал Николаевич Курдюжный, парторг нашего художнического союза. В паспорте, в графе «имя» у него значилось, видимо, Михаил, но по пьянке он когда-то еще давно потерял букву «и» в третьем слоге, а искать не стал. Когда мы с Вовочкой – божьим человеком вошли в купе, Михал Николаевич уже сидел, сложив на груди руки, и любящим взглядом обозревал стол, имевший статус по меньшей мере «малого кавказского». Я не стану описывать его содержимое, чтобы не переводить напрасно ваши слюни. Вовочка – божий человек тоже было раскатал губы, но в этот момент провожающим настойчиво посоветовали покинуть вагон, и я сказал своему корефану: «Ступай себе с миром, мил человек! Мы посвятим тебе отдельный тост».
Михал Николаевич Курдюжный был замечательным человеком. А какие рамки он делал! А как играл на аккордеоне! А как умел смотреть разом в обе стороны! Бывало, думаешь, что он уже переключился на соседа, а тут бденц – правый-то глаз, считай, тебя уже арестовал. То, что к живописи он не имел ни малейшего отношения, было даже кстати, потому что для руководства художниками требовался иной талант. Какие-нибудь дурацкие подсолнухи всяк по своему изобразит, а толку-то: как был подсолнух технической кормовой культурой, так и остался, хоть сам Гог с Магогом возьмись его писать.
Когда стол увял, Курдюжный, отрыгнув звучно, спросил:
– Ты это… водки-то много везешь?
– Да вы что, Михал Николаевич – я же бывший комсомолец! Сказано: литр на брата – литр и везу.
– Это я к тому, что нам завтра еще ехать, – слегка смутившись, объяснился он. – А насчет комсомола – знаем мы, какой ты бывший комсомолец. По членским взносам-то у тебя так должок и остался. И вообще, посмотри на себя. Ты же похож на какого-то громилу из американского фильма. У меня в обкоме уже интересовались, откуда, мол, у вас, Михал Николаевич, молодчик такой взялся? Зачем тебе это надо? Молчишь – и правильно делаешь. Значит, осознаешь. Тут ведь, в искусстве, всё одно к одному. Вот ты из себя сотворил какое-то чудище, и рисуешь себе подобных. К чему, например, ты этого одноглазого бегемота изобразил?
– Крокодила, – уточнил я.
– Очень существенная поправка! – сказал Курдюжный радостно. Видно было, что он плотно оседлал своего боевого коня и теперь поскачет до Владивостока. – Хорошо, крокодила. Фу, мерзость какая! И что ты этой мерзостью хотел сказать мне, человеку, прошедшему войну и спасшему мир от коричневой чумы? Хотелось изобразить диковинное животное, так нарисовал бы слона. Там сила, мощь! Аллегорически… – тут он примолк и даже будто прислушался, не аукнется ли где-нибудь только что покинувшее его чужеземное слово, странно как-то, без запинки вылетевшее пулей, но, не дождавшись, продолжил: – … ну, в том смысле, в каком я имел ввиду, употребляя иностранное слово, это животное может напоминать нашу великую державу: опять же мощь, силища, идет, не глядя себе под ноги, а там мелочь всякая туда-сюда, туда-сюда шмыгает! Вот как ты думаешь: пейзаж можно отнести к идеологии?
– Нельзя, – сказал я. – Пейзаж он и в Африке пейзаж.
– Вот именно! – едва ли не сорвался на крик мой опекун. – Есть пейзаж – просто пейзаж. И то, возьми какую-нибудь опушку леса… да в той же средней полосе, а там дом стоит из хорошего теса, семья за столом сидит, не последний кусок доедает, детишки сытые, послушные, жена полная, румяная…
– … мужик в зюзю кривой, – продолжил в тон ему я. – Ладно, Михал Николаевич, где ты в средней полосе дома из хорошего теса видел?
– Это я к примеру, – уточнил Курдюжный, насупившись. – Предположим, это у тебя на картине. Значит, что я думаю? А что неплохо люди живут, значит, заботится о них наша партия и правительство! И все это, заметь, на фоне пейзажа. А ты говоришь, какая тут идеология? Если хочешь знать, если бы не я, то хрен бы ты сидел сейчас со мной в этом купе и думал, где бы это еще пузырек надыбать? Шучу, шучу, а что в райкоме и еще кое-где вопросы о тебе задавали, это было. Завтра я еще с тобой поговорю.
И ведь поговорил, будь он неладен! Я думал – бутылку выставлю, он и забудет, ан не забыл: и бутылку усидел, и нотацию прочитал. На сей раз нотация была посвящена международному положению.
– Вот как тут опять же не вспомнить твой этот культурализьм. – Он так его и называл, смягчая отчего-то окончание. – Слово-то ведь какое подобрали – вроде как культурным делом занимаетесь… Но я сегодня не об этом. Ты знаешь, какая ситуация сейчас в мире? Ничего ты не знаешь, кроме этих самых своих мускулов. А ситуация неважная, скажу я тебе…