Кто-то сзади дотронулся до моего плеча. Я обернулся и увидел девушку с заплаканными глазами.
– Вы Тим, да? – спросила она. – Агнешка…
Я не стал уточнять, что она сказала затем по-польски вперемешку со слезами, а шагнул к полицейскому, молча передвинул его, освободив проход, и побежал на третий этаж.
Первым, кого я там увидел, был пан Гжегош. Он стоял боком ко мне, прислонившись к стене, и плечо его содрогалось от беззвучных рыданий. Я остановился, не осмелившись подойти к нему, и в этот момент из номера вышла Лидия. Она была строга, надменна, красива и значительна. Окинув меня холодным взглядом, подошла к пану Гжегошу, обняла его за плечи и зашептала ему что-то в ухо. Он достал платок, вытер слезы, высморкался и, ссутулившись, побрел в номер, вход в который был также под надзором полицейского.
Лидия закурила, выпустила протяжно струю дыма и, оперевшись о стену, сказала:
– Тим, ее больше нет. Она не будет нам больше мешать. Ты понимаешь: ее б о л ь ш е нет! Что ты с ней сделал? У нее было такое несчастное лицо…
Затем она вновь затянулась, глянула на меня враждебно – и тихо заплакала. Я не мог выговорить ни слова. Все языковые конструкции рухнули разом, погребая под собой мысли и чувства. Когда же чувства вернулись, Лидия за какую-то секунду стала для меня чужой и неприятной. И тем не менее я подумал, а где же она сегодня будет спать? У пана Гжегоша?
Развить в мыслях эту странную и не приличествовавшую моменту тему мне не пришлось: дверь номера отворилась, и из нее поочередно вышли два полицейских, три врача, пан Гжегош и два санитара с носилками, накрытыми простыней. Я посторонился, и взгляд мой попал на Лидию. Она все также стояла у стены, в метре от меня, и глаза ее были прикрыты. Было тягостно тихо, и лишь пан Гжегош все время пытался с неизвестной целью поправить простыню, создавая тем самым некоторую суматоху.
На выходе из здания меня остановил полицейский, которого я ранее поднял и передвинул. Он крепко вцепился в мою руку и молча повел к машине. Я не сопротивлялся. Я даже хотел, чтобы меня арестовали и посадили в тюрьму, хотя для этого как раз и надо было сопротивляться.
В машине он на плохом английском спросил, кто я такой. Я ответил ему по-русски, и он удовлетворенно закивал головой. Русский он знал получше английского, и за пять минут я рассказал ему историю своей жизни. Агнешку я охарактеризовал, как свою приятельницу, с которой познакомился две недели назад. Она была очень приятной девушкой и хорошо пела джаз. Полицейский удивленно посмотрел на меня, будто не поверил, что я могу знать такое слово, как «джаз», или что девушка, чье тело вынесли под простыней, умела его петь. Далее он спросил, в каких я находился с ней отношениях, и я повторил: в приятельских, также как и с ее подругой пани Лидией, с которой они жили в одном номере. Полицейский кивнул, изобразив жестами фигуру Лидии, и в его глазах я увидел усмешку: ну уж с этой ты, дружок, не только приятельствовал…
Когда я вышел из машины, предупрежденный, что могу еще понадобиться, толпы уже не было. На площадке у входа одиноко стояла Лидия, и только тут я заметил на ней то самое темно-лиловое платье, которое мне так и не пришлось повесить в шкаф.
– Гжегош уехал с ними, – сказала она, зябко поводя плечами. – Ты побудешь со мной, пока его нет?
Мы спустились к морю. Бар Пламена был все еще освещен, и оттуда доносился чей-то голос, приглушенный ветром и морским прибоем. Лидия дрожала, и я попытался обнять ее, но она молча отвергла эту мою попытку.
Пламен стоял у бетонной эстакады и с тихим подвыванием бил по ней рукой, которая была уже красна от крови. Заметив нас, он остановился, посмотрел на изуродованную руку и пошел, пошатываясь, к стойке.
Лидия достала из аптечки йод, морщась, обработала им рану и сделала перевязку. Никто не произнес ни слова, лишь Пламен иногда не в силах был сдержать шумного вздоха. Здоровой рукой он открыл бутылку бренди и разлил ее по бокалам. Я выпил свой почти до дна и лишь тогда начал постепенно приходить в себя.
Разговор тлел, как огонь в камине с сырыми дровами. Пламен спрашивал, путая слова, Лидия коротко и неохотно отвечала. Да, это она обнаружила т е л о. Нет, ее не было в номере в момент кончины Агнешки. Да, она плохо чувствовала себя вторую половину дня, проведя ее в постели. Нет, врача не вызывали, надеясь, что все обойдется.
Я молча слушал этот нескладный разговор, не желая знать подробностей. Мы допили бренди и ушли, несмотря на просьбу Пламена посидеть с ним еще. Лидия волновалась теперь за пана Гжегоша, который страдал не меньше парня. На меня она старалась не смотреть, и это бесило более всего. Окно в номере пана Гжегоша было темным, и мы гуляли неспешно от высотки до большой клумбы и обратно. Временами я ловил на себе украдчивые взгляды Лидии, и они лишь усугубляли молчание. Наконец я не выдержал, остановился и спросил:
– В чем дело? Почему ты ведешь себя со мной так, словно во всем виноват я?
Лидия впервые за последние полчаса посмотрела мне в глаза и произнесла, не отводя жесткого взгляда:
– Да, я считаю, что ты виноват. Уже перед вечером, когда я собиралась прогуляться до торгового центра, она подозвала меня к себе и попросила передать тебе, что ей очень жаль. Она так и сказала: «Передай Тиму, к о г д а увидишь его, что мне очень жаль». Она говорила это, как женщина, а не как подросток. Ты влюбил ее в себя. Ты ласкал и целовал ее. Ты разбудил в ней женщину, а женщиной не сделал, и она этого не пережила. Ты виноват, Тим, но об этом никто, кроме меня, не будет знать. Лучше бы ты ее… Неужели тебе было это неинтересно? Она же была о с о б о й во всем. Представляю, как она извивалась бы под тобой, вопя, кусаясь и царапаясь!
– Прекрати! – сказал я. – Прояви к ней хотя бы немного уважения. Ко мне не надо. Я для тебя, вообще, неодушевленный предмет, о который можно потереться при случае. Ты ведь и сейчас, пока нет пана Гжегоша, была бы не против… Какого черта он взял тебя собой в Гданьск? Может быть, вы создавали мне условия? Так намекнули бы – потрудись, мол, дурачок, пока нас нет…
– Какой же ты мерзавец! – процедила Лидия, пожирая меня глазами, в которых не было ничего, кроме злобы.
Все это продолжалось несколько секунд, а затем она развернулась и побежала, рыдая, к высотке. Я молча наблюдал за ней, желая ей споткнуться и упасть, но она бежала и бежала, как хорошая бегунья на средние дистанции, убегая, как выяснилось позднее, навсегда из моей жизни…
Глава восемнадцатая
Вспоминая те страшные дни, я удивлялся уже в который раз миротворческой миссии памяти. Я и сам не знал, было это так или иначе, но отчетливее всего запечатлевались те моменты, которые являлись проходными, малозначимыми, а что-то действительно серьезное уходило на второй план или вовсе исчезало. Так, всего лишь одной строкой я отметил про себя, что до отъезда больше не виделся с Лидией и паном Гжегошем, чему требовалось пространное объяснение, но память решила быть здесь предельно краткой. Иному повезло еще меньше. К примеру, я совсем не помнил, чем занимал себя последние полтора суток перед отъездом, туда ходил, с кем и о чем разговаривал. Все краски и звуки были отданы возвращению. В купе мы разместились прежним составом. Выставив на стол бутылку «Плиски», которой снабдил меня в дорогу Пламен, я завалился на верхнюю полку, моля о беспробудном сне. Внизу чем-то шуршали, довольно громко разговаривали, даже смеялись, и это не тревожило меня, однако, стоило мне услышать характерное постукивание чего-то тяжелого по чему-то хрусткому, как я немедленно рассвирепел и, нависнув над пространством между полками, зло отматерил Вениамина вместе с его ублюдочными орехами. Виталик и Гена-друг меня поддержали, и поэт вынужден был уйти в тамбур, ворча что-то себе под нос.