– Нервы ни к черту, – прихлипывая, объяснился мой гость, утерев слезы и даже пытаясь улыбаться. – Всё одно к одному невпопад в последнее время, а тут увидел вас – и такая жалость нашла и к вам, и к себе, что…
Он не докончил фразы, махнув лишь рукой – словно отмахнулся разом от всех прежних и будущих бед и невзгод, и снова стал прежним Антибом Илларионовичем Деревянко, симпатичным, толкового и солидного вида мужчиной, разменявшим пятый десяток, дослужившимся в КГБ до майора, а нынче ставшим аниматором для такого престарелого дурня, как я.
Мы выпили за “days of wine and roses” и от греха подальше расстались, пока кого-нибудь не побили или что-нибудь не сокрушили в отместку за свою незадавшуюся жизнь. Я же после ухода гостя дрепнулся на кровать прямо поверх покрывала и скоро заснул.
Пробуждение мое было тягостным. Я не сразу понял, где нахожусь, и даже резко встряхнул себя, дабы убедиться, что это не сон, однако за ясность пришлось заплатить нудной болью в висках: не трясите с похмелья головой, господа – она этого не любит.
Полегчало мне на террасе; я смотрел вдаль, и с каждой секундой ощущал, как из меня выходит дрожь, в существовании которой я не хотел признаваться самому себе. Вид с террасы, как я подметил еще давеча, открывался чудесный. Взгляд без каких-либо помех летел вперед, к морю, к живительной воде, способной, подобно огню, зачаровывать. Лишь едва касаясь временами верхушек деревьев, этот взгляд мой как бы отталкивался от них и ускорял свой стремительный бег.
Но думал я не о красоте природы, а об Антибе Илларионовиче Деревянко, русском патриоте. Признаться, меня всегда настораживали люди, называвшие себя патриотами. Я не понимал, к чему они это говорили. Хотели ли они этим возвыситься над своим собеседником или напугать его? Ведь любовь к родине, как и всякая любовь, – чувство глубоко интимное, и негоже делиться им с первым встречным, да хоть и с приятелем. Я любил родину по-другому: я ж а л е л её. Жалел, что часто правили ею недостойные её люди, что век назад она отвернулась от Бога, что мы ленивы, мелочны, завистливы, вороваты теперь уже не только в массе своей, но и в поводырях, которые к тому же трусливы и мстительны…
С первых же минут знакомства назвав себя патриотом, Антиб Илларионович Деревянко решил, видимо, проверить, завожусь я с полуоборота или нет. Он такой же Антиб, как я – Гуаякиль. И родился он где-нибудь под Одессой (чего стоит это его «или?» – оборот исконно одесский), и танк он, скорее всего, видел только в кино; «топтался», небось, где-нибудь между Москвой и Питером, проклиная про себя свою героическую службу, пока не выперли за ненадобностью в рамках оптимизации кадрового состава. Вот он и подался к эльфам, благо, друг к этому времени деньжат успел срубить. Это в лучшем случае. В худшем же вся эта мифологическая корпорация могла быть «конторским» изобретением, и пожилой эльф, который чуть не загнулся, таща мою сумку, шоферил еще у Лаврентия Павловича, а целлюлитная красотка – стучала заодно и на машинке у Юрия Владимировича. Тогда уж лучше бы к простым жуликам: те просто обворуют, а эти еще и в формуляр запишут…
В пользу последнего предположения говорили многочисленные анкетные вопросы, половина которых была лишена какого-либо смысла, в то время, как другая половина раздевала вас догола и, вдоволь налюбовавшись вашим синюшным от холода телом, лезла по-хозяйски в душу, трепетавшую от стыда. Душа человеческая была, есть и будет самым вожделенным блюдом для писателей, бесов и чекистов.
В Москве меня предупредили, что со мной будут плотно работать и что мне следует запастись терпением, потому как придется очень много вспоминать и писать. Увольте, сказал я тогда доверительно представителю, озабоченному гладкостью кожи на своем миловидном лице, излучающим голубоватый отсвет, вспоминать и писать – это два чудовища, которых я боюсь больше всего на свете. Нельзя ли их как-нибудь обойти стороной? Нельзя, сказал представитель строго, пожалуй, даже слишком строго для гомика со стажем. Впрочем, продолжил он, добавив все же в голос сиропа, у вас будет возможность обсудить этот вопрос с профессором Перчатниковым. Представляю, что он вам скажет! И захихикал a la Джонни I, только еще противнее… Однажды Вовочка – божий человек, решив за всех, что надо бы как-нибудь не стандартно встретить новый год, предложил заинтересованным лицам написать рассказ о чем угодно с обещанием приза победителю. Я купил пачку писчей бумаги, положил ее перед собой на письменный стол, предварительно освободив его от всякого хлама, навострил перо, почесал за ухом – и замер на три часа, завороженный белым листом, смотревшим на меня с едва заметной ухмылкой. Наши смотрелки закончились тем, что я схватил наглеца за шиворот, скомкал его и выбросил вон. Следующий лист поначалу вел себя сдержанно, и я даже приблизил к нему перо, решив написать какое-нибудь заглавие, но стоило им сойтись, перу и бумаге, как рука моя самопроизвольно отскочила вверх, точно коснулась оголенного провода, находившегося под напряжением. После этого я готовил себе цикорий с медом, слушал церковные блюзы мисс Махелии Джексон с фестиваля в Ньюпорте, надеясь, что её бесконечные прославления Господа будут услышаны, и частичка благодати перепадет и мне, боксировал с тенью, которая, словно пьяница, то куда-то пропадала, то еле держалась на ногах – и всё это я делал, чтобы взбодрить себя и одолеть, наконец, эту треклятую листушечку, обращавшуюся со мной с высокомерием девственницы. Кто-то, возможно, и не поверит, но я не вывел ни одной буквы почти за полдня упорного сидения, радости от которого было разве что будущему геморрою. Мне, однако, показалось, что белоликая девственница с грустью восприняла мое фиаско: я ее так насмешил за эти долгие часы томления своего убогого духа, что она уже, верно, решилась отдаться мне, не требуя от меня подвига, за любой дебильный абзац – так и его я не сотворил! И вот теперь от меня ждали чуда…
Солнце меж тем скрылось за холмами справа, стало и впрямь прохладно, и я вспомнил про плед. Но даже и он не сразу согрел меня, и быть бы мне недужным, коли бы не джоннин родственник, которому ради моего здоровья пришлось пожертвовать своей молодой жизнью. Хотя справедливости ради надо отметить, что он и так уже дышал на ладан.
Глава третья
На следующий день прямо спозаранку прибыл русский патриот. Я дурно спал, каждые пятнадцать минут смотрел на часы, раздражаясь всякий раз по поводу их несуетного хода, а едва забылся, как во сне мне тотчас позвонили и голосом Антиба Илларионовича Деревянко предупредили, что сейчас поднимутся. Пришлось просыпаться и идти открывать. Куратор мой в отличие от меня был свеж и весел.
– Я, конечно, понимаю, что вы богемный человек, Тимофей Бенедиктович, – начал он с порога, едва поприветствовав меня, – но с этого часа мы начинаем работать – много и трудно.
– Это я должен буду работать много и трудно? – мое удивление было почти что искренним. – И сколько, интересно, мне здесь будут платить? И еще, Антиб-б Илларионович, в качестве ориентира для будущего нашего общения: я не люблю людей, которые с утра говорят о работе. Это я вам официально заявляю как богемный человек.
Выговор мой не смутил гостя. Он лишь покивал понимающе головой и продолжил склонять меня к каторжному труду.