– Ложная тревога! – коротко бросил жандарм.
У меня содрогнулась грудь от рыданий. Я закрыл глаза, обуреваемый чувствами. Мне доводилось видеть, как люди умирают. В больнице, где работала Мона, я совершал помазания больных, читал молитвы умирающим. И все же справиться с потрясением оказалось нелегко.
Прошел жандарм, фотографируя следы в грязи. Сады уже заполнились полицейскими. Но мой взгляд вернулся к Уго.
Чем он был мне так дорог? Благодаря подготовленной им выставке он стал бы популярным человеком в Риме, чье имя у всех на устах. И смею утверждать, я тоже приложил руку к этой популярности, хотя теперь и посмертной. Больше всего в Уго меня подкупали его несуразности. Очки, которые он все не мог починить. Дырки в ботинках. Какая-то нескладность, которая улетучивалась, едва он начинал говорить о своем грандиозном проекте. Даже его болезненное, неизлечимое пьянство. Ничто на свете для него не имело значения, кроме выставки, ей он посвящал все свои помыслы. Он жил ради ее будущего. И пожалуй, именно поэтому мне было так тяжело. Для своей выставки Уго стал как отец.
Симон вернулся в сопровождении жандарма, который его допрашивал. Во влажных глазах брата стояла пустота. Я ждал от него каких-то слов, но заговорил офицер.
– Святые отцы, теперь вы можете идти.
Но тут привезли мешок для перевозки трупов. Ни Симон, ни я не двинулись с места. Два жандарма положили Уго на раскрытый мешок и расправили края. Со звуком, похожим на звук рвущегося бархата, застегнули молнию. Уго уже понесли прочь, когда Симон воскликнул:
– Стойте!
Полицейские обернулись.
Симон воздел руку и произнес:
– Преклони, Господи, ухо Твое.
Два жандарма опустили мешок. Все, кто стоял в пределах слышимости, – каждый полицейский, каждый садовник, люди всех сословий – потянулись к головному убору.
– Смиренно молю Тебя, – продолжал Симон, – о душе раба Твоего Уголино Ногары, которого призвал Ты от мира сего, да не предашь ее во власть врага и не забудешь ее вовеки, но повелишь святым Твоим принять ее и ввести в райскую обитель. Через Христа, Господа нашего, аминь.
В душе я прибавил два самых главных греческих слова, самых емких и могущественных во всех христианских молитвах.
«Кирие, элейсон!»
Господи, помилуй!
Шляпы и форменные береты вернулись на место. Мешок снова подняли. Уго отправился отсюда прочь, неведомо куда.
Под ребрами ныла зияющая пустота.
Уго Ногары больше нет.
Когда мы вернулись к «фиату», Симон открыл бардачок и принялся рыться внутри.
– Где мои сигареты? – едва слышно спросил он.
– Я их выбросил.
На телефоне я увидел два непринятых звонка от сестры Хеле ны. Петрос наверняка места себе не находил. Но сигнал здесь был слишком слаб, чтобы перезвонить.
Симон беспокойно потер шею.
– Мы тебе еще купим, когда вернемся, – пообещал я. – Что там произошло?
Он выдул воздух углом рта, словно невидимый сигаретный дымок. Я заметил, что рука у него импульсивно стиснула правое бедро.
– Тебе нехорошо? – спросил я.
Он покачал головой, но сел поудобнее, чтобы поменьше тревожить ногу. Потом запустил левую руку в рукав сутаны, в манжету, которую священники используют вместо карманов. Опять искал сигареты.
Я повернул ключ зажигания. Когда мотор «фиата» ожил, я наклонился и поцеловал четки, которые Мона когда-то давно повесила на зеркало заднего вида.
– Скоро приедем домой, – сказал я. – Когда сможешь говорить, дай мне знать.
Брат кивнул, но не произнес ни слова. Постукивая пальцами по губам, он неподвижно смотрел в сторону поляны, где Уго расстался с жизнью.
Если бы мы ехали в Рим на слонах через Альпы, и то добрались бы быстрее. Старый отцовский «фиат» пыхтел на последнем цилиндре, вместо изначальных двух. Сейчас у некоторых газонокосилок больше мощности. Шкала магнитолы застряла на одной точке: 105 FM, «Радио Ватикан», и сейчас оно передавало молитвы на четках. Симон взял с зеркала веревочку с бусинами и начал перебирать их. Голос по радио говорил: «Понтий Пилат, желая сделать угодное толпе, бичевал Иисуса и пре дал его на распятие». За этими словами последовали привычные молитвы – «Отче наш», десять «Аве Мария», «Слава», – и Симон погрузился в глубокие размышления.
– Зачем кому-то понадобилось его грабить? – спросил я, не выдержав молчания.
У Ногары мало чем можно было поживиться. Он носил дешевые наручные часы. Содержимое его бумажника с трудом покрыло бы расходы на обратный билет до Рима.
– Не знаю, – ответил Симон.
Единственный раз я видел Уго с пачкой наличности, когда он обменял деньги в аэропорту, прилетев из командировки.
– Вы возвращались одним и тем же самолетом? – спросил я.
Оба работали в Турции.
– Нет, – рассеянно ответил Симон. – Он прилетел два дня назад.
– Что он здесь делал?
Брат бросил на меня взгляд, словно пытаясь выцедить смысл из моей болтовни.
– Выставку готовил, – ответил он.
– Зачем ему понадобилось идти в Сады?
– Не знаю.
Среди этих холмов, на итальянской территории, окружающей папские владения, расположено несколько музеев и археологических достопримечательностей. Возможно, Уго проводил там исследования или встречался с другим куратором. Но с приближением грозы все достопримечательности на открытом воздухе должны были закрыться, а Уго попросили бы найти себе убежище.
– Может, шел к вилле? – предположил я.
Симон кивнул. Голос по радио говорил: «И, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся, Царь Иудейский!» Начинался новый круг молитв, и Симон следовал за ними, оставляя на бусинах, проходящих под его большим пальцем, крупинки грязи. Педантичностью он никогда не отличался, но чист и опрятен был всегда. Грязь у него на коже понемногу высыхала, и он рассеянно глядел, как на ней образуется паутина трещинок и четки уносят прочь кусочки пыли.
Как-то раз, вскоре после рождения Петроса, мы с Симоном так же сидели в машине – в тот вечер я вез его в аэропорт, он улетал к месту своего первого зарубежного назначения. Мы слушали радио, смотрели, как над головой, словно ангелы, проплывают самолеты, оставляя за собой следы. Брат был убежден, что дипломатия – богоугодное дело, что за столом переговоров умирает религиозная вражда. Когда он согласился на пост в незавидной Болгарии, где католиков меньше одного на сотню человек, дядя Лучо заламывал руки и твердил, что Симон с тем же успехом мог бы работать на лобби производителей свинины в Израиле. Но три из четырех болгар – православные хрис тиане, а со дня поездки в Афины целью брата стала работа по воссоединению двух крупнейших мировых церквей. Идеализм – один из главных недостатков Симона. В Государственном сек ретариате чиновники получали повышение по расписанию: через десять лет – до епископа, через двадцать – до архиепископа. И понятно, почему в числе ста пятидесяти кардиналов так много сотрудников секретариата. Не удается пробиться в основном тем, кому мешают благие намерения. Как предупреждал Симона дядя Лучо, махараджа должен выбирать: управлять ли ему своим народом или убирать за своим слоном. В этой метафоре под «слоном» подразумевались Мона, Петрос и я. Симону необходимо было освободиться от нас, пока чувство долга не помешало карьере.