Книга Аппендикс, страница 93. Автор книги Александра Петрова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Аппендикс»

Cтраница 93

Старея, я получала все больше расположения от женщин и все больше здорового равнодушия от мужчин. Но после прохождения школки зла у меня атрофировались мускулы доверия. Как неприятный зверь броненосец, я предпочитала отсиживаться в норе и при любом подозрении могла свернуться в шар. А может, я оказалась всего лишь растением, которое, мутировав до неузнаваемости, кое-как прижилось на новой почве, но оказалось настолько хилым, что не могло ни цвести, ни плодоносить, так что и пересадить меня обратно было бы уже невозможно.

И все же я продолжала себе твердить, что лучше выпасть, чем попасть, и что расчет – это только просчет. Именно этот город, не вписывающийся в современность, этот фантом столицы, пародирующий важничанье, чинопочитание, помпезность, мог дать, казалось мне, приют новому скептицизму и идее центробежности. Из угловой тени я наблюдала за тем, как народ пробивается к несуществующему источнику. Но ничто здесь не имело надежды на успех, все одинаково проваливалось в карманы пустот подземелья, и те, кто летел на выпуклый свет этого города, в лучшем случае должен был превратиться в неудачника, в худшем – сойти с ума. Рома, пиявка, сучка, поблядушка (как только не называли эту красотку) была просто великолепна, когда равнодушно отталкивала своих поклонников. Часто отставленные возлюбленные больше ни на что не рассчитывали и, радуясь, что сумели выжить, зализывали раны. Выпадая за горизонт, иногда они начинали различать не замечаемые ими раньше планеты. Оказывалось, что и по ту сторону фортуны, за которую они никогда и не думали переходить, существует жизнь. И что она там даже более пестрая и непредсказуемая, как если сравнить регулярный парк с диким лесом.

По мере моего одностороннего слияния с городом в моем бытии в моей эзистенца появился другой тип местных, который и стал для меня здешним золотым фондом. Это были люди, как сказали бы в российском девятнадцатом веке, мещанского звания, по происхождению принадлежавшие к самому жалкому типу буржуазии, скорее даже полупролетарии, не смогшие выучиться, несмотря на желание и таланты, потому что нужно было пожертвовать ими в обмен на незамедлительную работу. Порой из самородков они делались крепкими автодидактами, более свободными, чем официальные интеллектуалы, так как не должны были отчитываться ни перед кем в своем мнении и политическом выборе. Чем-то они напоминали разночинцев или интеллигенцию моего бывшего мира, потому что вставали на политическую, этическую и эстетическую позицию не за зарплату, открывали свои двери странникам не для того, чтобы потом написать об этом книгу и пробиться в магистратуру. Обычно они тоже относились к «левым» (ибо здесь все, вопреки гипотезе о чистилище, делилось на левое и правое, на гвельфов и гиббелинов, на фашистов и коммунистов), но к левонатуралам, а не к левоинтеллектуалам. Эти последние частенько жили в Париоли, на Монте Марио или в виллах на Кассии, кто-то даже имел яхту, тщательно скрывая ее существование, и в общем-то могли позволить себе работать в малооплачиваемых изданиях, часто недоступных для понимания своей пролетарской аудитории, которая, кстати, стремительно исчезала.

Пассивно-левым был и критик, один из влюбленных, настолько впечатлительный, что просто не мог выносить моих разговоров о судьбе, порой проходящей по касательной к участи экстракоммунитария. Формально экстракоммунитариями были все иностранцы не из Европейского союза, в том числе американцы, швейцарцы и, конечно же, австралийцы с новозеландцами. Но их как раз так никто не называл. Разделение было чисто экономическое, и слово превратилось по сути в ругательство.

«Зачем тебе этот постоянный вид на жительство и разрешение на работу? – убеждал меня критик. – Живи так, чем тебе плохо?» И отправлялся в университет рассказывать стареющему юношеству о национальных писателях двадцатого века.

«Но как же, – поднывала я вслед закрывающейся двери, – меня эксплуатируют, как и всех, кто занят нелегальным трудом, а получить контракт работодателей, как ты знаешь…» Ох, ну и в зануду же я превратилась с этим своим желанием сделаться «как все»! С этим пошлым стремлением получать деньги по заслугам, талантам и общепринятым ставкам. Нелегалам время от времени вдруг приспичивало пойти к врачу или совершить даже что-нибудь похуже: помечтать, например, о водительских правах, записаться в университет, получить контракт в месте, где они проработали множество лет… Да мало ли чего еще хотела эта их мелкая буржуазная душонка!

Что касается Чиччо, то в этом обществе он был человеком исключительным.

Как и я, и скорее уже только из упрямства он был влюблен в место, в которое когда-то постучался с трепетом провинциала. В те далекие времена Чиччо был уверен, что именно он и окажется тем самым дудочником, благодаря которому молодая столица очнется от своей безвольной и меркантильной сонливости древнего города, не могущего отказаться от идеи, что великое осталось лишь в прошлом. Бежать и бежать бы Чиччо без оглядки туда, где он все еще оставался одним из первых парней, но вместо этого, сам того не заметив, он встал в ряд жертвенных животных. У него была просто какая-то еретическая автономность мышления и поведения. Он не умел, пусть даже коряво, вышивать статьи по канве мыслей начальника и все никак не додумывался оказаться в правильной партии. Таких никогда не любили в нашем городе. Традиционно здесь не приветствовалась ни яркость, ни самостоятельность, ни оригинальность мысли, ни подозрительная работоспособность. Система их отслеживания была отлажена веками, и даже когда Папа стал просто планетой-спутником новой власти, она продолжала его традиции. Увы, сейчас еретика невозможно было предать сожжению заживо, и приходилось просто отсеивать, увольнять, вычеркивать его из актуального, пока не исправится. В голову Чиччо, однако, не вмещалась идея иерархии. Он был знатоком кино, кабаре, футбола, но ничего не понимал в дипломатии, которую называл приспособленчеством и оппортунизмом. Никто не мог бы ему доказать, что какой-то признанный маэстро лучше, чем почти никому не известный режиссер маленькой восточноевропейской страны. А сам он мог бы вогнать в нокаут кого угодно, разъяснив, почему же тот, о ком молчат, лучше, чем другой, о котором трубят повсюду.

Вопреки его пылким усилиям город не собирался молодеть и бодриться, столица – взрослеть. Уже давно потеряв идеологию и корпоративную солидарность, разделенные артелями, политическими партиями, неважной работой общественного транспорта и просто равнодушием, люди продолжали все больше разобщаться. Социальная городская жизнь походила на движения больного с пораженной центральной нервной системой. Ослабевали даже семейные связи, которые всегда отличали эту местность от других, более северных.

Чиччо не выносил улавливаемый им стрекот надвигающейся массовой безликости и все еще пытался спасти Рим, как какой-то Велисарий, пока пространство вечности, вся эта духовная и душная интеллектуальная родина Якова и всякого, продолжала обноситься загородками и расчищаться от сложности напластований ради стандартных турвизитов лоу-кост, превращаясь в дешевый тотальный B&B или в плохо отлаженный диснейленд. Местные старались изо всех сил не замечать этой бездарной вакханалии, этих длинных верениц с наушниками, покорно бредущих за вожатыми с аляповатыми пластиковыми цветами и шарфиками, привязанными к вознесенным над головами древкам. Они проходили мимо приспособившихся не стараться центральных заведений с нелепо переведенными на десятки языков меню, устало закрывали глаза на легионы продавцов сувенирной мишуры и на ломящиеся от нее же лавки, в которых не так давно находились нужные вещи. Разве и прежде не текли здесь золоченые реки пилигримов напрямик в папскую казну? Жизнь города продолжалась параллельно, почти не наталкиваясь на эти скалы и рифы. Но его старую, черно-белую улыбку можно было отловить уже только где-нибудь на периферии, в каком-нибудь баре у старика, еле стоящего на распухших ногах. Когда-то в юности он тоже приехал покорять столицу и все еще фанатично вставал в пять утра, чтобы самому приготовить пироги и кренделя. Ревниво прислушиваясь к замечаниям своих местных ровесников, которые, уплетая его сласти, развлекались игристыми комициями по политическим и футбольным вопросам, он терпеливо ожидал похвалы собственной стряпне. Однако даже народный характер римца, оставаясь все еще верным своим ретроградным традициям, по-прежнему грубоватый, часто поверхностный, равнодушно-циничный, антиавторитарный, щедрый, лаконичный, остроумный, обаятельный, отлично выдержавший осаду новизны и модернизации в течение веков, сдавал под волной осреднения.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация