Царь вооружил его. Тысячи самых смелых планов ожили в голове Невельского. Когда он спускался по лестнице, мелькнула мысль, что царь повелел дальше не идти, не сметь касаться никаких бухт! Что это значит? «А как же мне действовать? Ждать, ждать, и так всю жизнь! Но я уйду в леса, в неоткрытые земли и буду там делать, что надо. Кто осмелится препятствовать мне, когда меня поцеловал сам государь?»
Капитан явился в гостиницу. Муравьевы ждали и горячо поздравляли его. Появилось шампанское. Пошли пламенные разговоры о России, народе, государе.
Невельскому показалось, что Николай Николаевич чуть-чуть смущен. Но почему? Недоволен? Но ведь Муравьев просил только брандвахту. А оставлен пост! Капитан подумал: «Разве это надо мне? Приятно, конечно. Но разве суть в этом? Да я напрасно, этого нет и быть не может. Впрочем, он человек, как все!»
Николай, прямой и сильный, но уставший, со старческой шеей в морщинах, сидел в кресле около бюста Бенкендорфа и беседовал с сыном о делах на крайнем Востоке. Разговор происходил в рабочем кабинете царя, в нижнем этаже.
У государя мягкие золотистые вьющиеся усы и золотистый пушок бакенбардов на дрябловатой, но до свежести выхоленной коже, мешки под голубыми круглыми глазами. Нижние веки провисли, от этого и глаза пучатся, словно от каких-то внутренних мучений; кажется, что царь вглядывается пристально и с напряжением.
Царь не мог позволить того, о чем просил Константин. Он сказал, что пока никакого дальнейшего распространения в той стране производить не следует.
Константин чуть покраснел. У него были свои мечты, он хотел их осуществлять, быть тем, кем желал видеть его весь флот.
Николай полагал: никаких гаваней на Востоке вновь пока не занимать, а Японская экспедиция, прибыв туда, отправится в новый пост на устье Амура.
Экспедиции идти морем, вокруг света. Посла отправить с русским именем. Теперь, когда открыт Амур и мы прочно встаем на Камчатке, пора завязывать сношения с Японией. Тем более что американцы намеревались снарядить туда же экспедицию.
Невельской, вернувшись после высочайшего обеда, поднялся к себе на третий этаж, увидел свои вещи, разбросанные в ужасающем беспорядке. Вещи напомнили ему, что жизнь его не устроена, что он одинок. Он подумал, что теперь, когда такой успех, еще горше одиночество и сознание, что нелюбим и отвергнут… Надо было съездить к брату, к своим, все рассказать, побыть на людях.
Вечером он выпил с Никанором, сидел у своих допоздна, вернулся в полночь на извозчике, а утром, проснувшись, вспомнил свои вчерашние мысли. Дело было делом, и увлекаться почестями и празднованиями — значило погубить все. Он подумал, что при всем величии и при всей своей власти государь должен был бы поговорить как следует. Правда, он задал несколько вопросов, но государыня гораздо больше расспросила его, чем, казалось бы, милостивый и благорасположенный Николай.
Утром, как это часто бывало, Муравьев вызвал к себе Невельского.
— Письмо из Иркутска на имя жены для передачи вам, — сказал губернатор, с торжественным видом подавая пакет.
Капитан принял его, кажется не ожидая для себя через Екатерину Николаевну ничего особенного. Вдруг он увидел почерк и, хотя никогда не видел руки Екатерины Ивановны, сразу догадался, что пишет она.
— Простите меня, Николай Николаевич, — сказал он и быстро вышел из комнаты.
Через некоторое время он вернулся и сказал, заикаясь:
— Николай Николаевич! Я еду в Иркутск!
Муравьевы уже обо всем догадывались по тому письму, которое получила Екатерина Николаевна от Екатерины Ивановны. Она не сообщала подробностей, но умоляла передать вложенное в конверт письмо Невельскому.
— Бог с вами, Геннадий Иванович! Ничего не решено и не готово. Вы победитель, торжествуйте победу, но и воспользуйтесь ею для дела! А как же сметы и штаты будущей Амурской экспедиции? Вы ее начальник! Я даже не смею разубеждать вас. Подумайте… Окститесь, мой дорогой… Вас, кажется, можно поздравить! — сказал губернатор, подходя ближе. — Не правда ли? Дорогой мой, я сам счастлив не меньше вас, если это так. Но теперь уж она вечно будет любить вас. Верьте ей… Ведь о вас, когда вы уехали, так много было разговоров… И жена не раз, не раз говорила… Я знаю о вашем чувстве. Но вы сами не подозреваете, какая умная, прекрасная девица вас любит. Пишите скорее в Иркутск. И не мучьте ее, и не мучайтесь сами. Я понимаю вас… Но не рвитесь, все будет прекрасно. Да, кстати, Пехтерь подал прошение об увольнении и выехал из Иркутска.
Глава тридцатая
ОТЪЕЗД ИЗ ПЕТЕРБУРГА
Шел 1851 год… Казалось, жизнь входила в свою колею. Утихли волнения на западе, петрашевцы, так взволновавшие общество, была сосланы очень далеко и погибали там на каторге, а их сообщники, Коля Мордвинов
[130] и сотни таких же молодых людей, замешанных в деле сорок девятого года, были давно освобождены, к утешению своих сановных родителей. Постепенно со всех их по очереди снимался негласный надзор.
В царские дни и по праздникам гремела музыка и на Дворцовой площади маршировали колонны императорской гвардии, проносились слитным строем сверкающие кавалергарды, кирасиры, уланы, гусары.
Император появлялся всюду — верхом на парадах, в ложе театра, в экипаже на улице. Он был бодр и выглядел лучше, чем когда-нибудь в эти последние тревожные годы.
Казалось, что утихли интриги англичан, что и в проливах и в Греции станет спокойней.
С блеском проходили спектакли итальянской оперы, французский театр всегда набит битком. Греч, Булгарин были в зените славы. Брюллов дарил публику шедеврами. Нравственность торжествовала! Религия была прочна, как никогда! Сам государь простаивал длительные службы, подавая этим пример всему обществу.
Правда, где-то на задворках жизни иногда появлялись какие-то рассказы, волновавшие среднее общество: небогатых литераторов, мелкопоместных дворян и разночинцев, каким-то особенным описанием мужицкой жизни, или какой-то художник из офицеров рисовал сатиру на нравы, но это не задевало жизни большого света. Ничто не предвещало стремительно надвигавшуюся на Россию страшную грозу. Даже Муравьев, не очень доверявший этому зловещему затишью, хлопотал о разрешении выехать жене в Париж к родным.
На святках в огромном здании Морского корпуса был дан бал, на котором присутствовал весь цвет флота. Из громадных цветочных гирлянд во всю ширину одной из стен свиты были надписи: «Невельской» и «Казакевич».
Невельской и Муравьев появились в зале, грянул оркестр, раздались аплодисменты, а потом загремело «ура», потрясшее своды. Все поздравляли Невельского, сожалели, что Казакевич далеко и его нельзя поздравить. Приятели Невельского по службе на судах, однокашники по корпусу были тут. Каждый был счастлив пожать ему руку.