Миша вообще даром времени не терял. Он всюду побывал, был и у Меншикова, и у Перовского, о чем капитан уже слышал от самих министров, на которых Корсаков произвел прекрасное впечатление, и у великого князя Константина, который читал при нем рапорт и будто бы также с большой благосклонностью отозвался о Невельском…
Дядюшка сенатор Мордвинов возил Мишу по знакомым и показывал, как чудо, и все изумлялись, что он плавал по Охотскому морю и был на Сахалине. Доволен им был и другой дядя — Дубельт, которого Миша называл дядей Леней.
Корсаков сиял, довольный своим успехом. К нему собирались бывшие товарищи — офицеры Семеновского полка, в котором служил он до Восточной Сибири, чествовали его в ресторане Палкина за необыкновенное морское путешествие, подобного которому еще никто из семеновцев никогда не совершал, называли великим мореплавателем, целовали и качали.
— А, ведь действительно, как вспомнишь, где я был! — с чувством сказал Миша, вскакивая с дивана.
Михаил Семенович засыпал Невельского вопросами, тот не успевал отвечать.
— А что Екатерина Николаевна? Готов ли портрет государя для новой залы? Как Зарины? Как Роз и Бланш? Которая больше понравилась вам?
Невельской попристальней взглянул на него и тоже вскочил с дивана.
Он почувствовал, что Миша для него теперь самый близкий и желанный человек, что встречи с ним он втайне ждал все время, что здесь, в столице, Миша — свой, «иркутский», почти родной, недаром еще по дороге помнил о нем все время; он приятнее и ближе, чем все петербургские родственники.
Приятно смотреть на сияющее, юное, румяное лицо Миши. Оно дышало здоровьем и молодостью, напоминало встречу в Аяне, Николая Николаевича, Иркутск…
Да, Миша самый дорогой и совершенно бескорыстный друг; казалось, какой-то теплый свет счастья светил капитану, когда Миша был рядом. И о чем бы они не говорили, во всем подразумевалась «она».
— Так тебе нравится Бланш?
— Я люблю ее, — сказал Невельской. — Я никогда не любил… Вот говорю тебе открыто… Но все это проклятое дело помешало мне объясниться. Ах, если бы ты знал, как досадно! Я временами рыдать готов… Миша, Миша, если бы ты знал, что у меня на душе, какая буря, какой восторг и как горько в то же время.
Корсаков сам был без ума от Невельского, рассказывал про него и про его необыкновенные подвиги где только возможно, всем родственникам и должностным лицам, и дяде Лене Дубельту, и дяде Мордвинову, и всем теткам.
Но на мгновение, как ни восхищался он Невельским, а подумал, может ли Геннадий Иванович иметь успех у такой блестящей красавицы, какова Екатерина Ивановна, не напрасны ли его порывы и надежды? «Впрочем, — решил он, — что за глупости, ведь он герой, а женщины любят героев… Ей-богу, я бы сам полюбил его, будь я женщиной».
— Как это прекрасно, если бы ты знал… Я высоко вознесен своим чувством. Смотрю на все как-то по-другому. И поверь, — добавил капитан, как бы догадавшись о мыслях собеседника, — если даже она не любит… Я ее люблю и боготворю, и буду любить вечно. Кто полюбил в тридцать пять лет, тот уже не разлюбит. Когда был в Иркутске, стеснялся часто бывать там, и теперь каюсь… всю дорогу готов был волосы рвать на себе… Я не смел дать волю чувствам. Как я винюсь на этот раз! Вечная мысль о деле, когда я должен был дни напролет любоваться ею…
Корсакову тоже не хотелось оставаться в долгу. Его роман с Элиз был известен Невельскому, ему льстило, что об этом говорили в обществе. Он спросил о ней.
— Мадемуазель Христиани выехала из Иркутска на рождество. Она просила кланяться тебе, если встречу. Тогда еще я не знал, что еду в Петербург…
— Я желаю ей добра, — вспыхнув, сказал Миша.
Разговорились об Иркутске, о таких мелочах тамошней жизни, как будто сами находились там, а не в Петербурге. Говорили много и беспорядочно. Невельскому все было приятным здесь, в этом доме на Васильевском острове; казалось, какую-то частицу любви своей к Кате он переносил на Мишу, словно тот был ее любимым братом.
Говорили о романтическом, необыкновенном мире — об Иркутске, который там, далеко за горами и просторами… Миша был частицей этого мира, единственный во всем Петербурге, дороже адмиралов, министров и даже самого царя и флота. Невельскому в самом деле казалось, что он даже похож на Екатерину Ивановну: такой же белокурый, радостный, свежий, с такими же голубыми глазами. Он смотрел на него в самом деле как на брата любимой невесты.
— А ты любишь Николая Николаевича? — воскликнул Миша. — Я люблю его, как отца и мать! И какие прекрасные люди с ним служат! Знаешь, он подобрал, как говорят англичане, настоящую group in purple
[93].
— Мне тоже нравятся его сотрудники! Я люблю Николая Николаевича.
— Да? И ведь, помнишь, у нас в Иркутске не говорят «ехать к губернатору», а «ехать во дворец»! Свита, действительно!
Говорили о Нессельроде, Перовском, о статье, посланной Муравьевым для «Географических известий».
— Я не мог спросить об этом Льва Алексеевича, а он сам не сказал мне ни слова, заговорить было неудобно… Но раз он тебе ничего не говорил о ней, то я спрошу непременно.
— Он благороден! — воскликнул Миша. — Поверь, даст ход статье! Он прочел ее при мне и с большим сочувствием отозвался.
— Ты думаешь, понравилась ему?
— Он вполне согласен! Ведь Николай Николаевич пишет, что ни одна из экспедиций подобного рода не имела для России такого значения. Он имеет в виду, что ни Крузенштерн, ни Литке…
Невельской приумолк при этих словах, сообразивши, что хорошо сделал, не заговорив с Перовским про статью, а то можно подумать, что он искал бы похвалы себе.
Что Крузенштерн и Литке могли давно все выяснить, но не выяснили, это была мысль, запавшая ему в голову давно, еще в корпусе, и он ее выложил Муравьеву в Аяне, и перед этим говорил не раз, и всюду не стеснялся высказывать ее прежде, даже до смешного дошло — однажды в корпусе поспорил с самим Крузенштерном.
— Ты знаешь, как я уважаю и люблю Федора Петровича, но, конечно, именно по причине исследований, которые доставили ему всемирную известность, он упустил наиважнейшее: не исследовал Амура и Сахалина, что для России но важности не может сравниться с измерением температур воды и глубин в океане. Как и Крузенштерн! Он исследовал острова в Тихом океане, на которых теперь прекрасно расположились европейцы. А слона-то не заметили. Я не раз говорил Федору Петровичу…
— Да, в Охотском море! — вспоминал Миша. — Я никогда не забуду… Ты представляешь, что меня больше всего поразило в американцах? Представь, подходит шлюпка, поднимается шкипер китобоя. Я полагал, что это вроде наших петербургских немцев. Ничего подобного, простой мужик в шерстяной рубахе, очень прост и держится просто…
— Это для них кусок хлеба. Они идут бог весть на какой риск, но знают свое дело. Ты был когда-нибудь у них на борту?