Прежде чем приступить к делу, позвольте мне обратиться с кратким словом к иным педантам, пытающимся изобразить наше сообщество как до определенной степени безнравственное. Безнравственное! Да сохранит меня Юпитер, джентльмены, что разумеют они под этим словом? Я сам горой стою за добродетель – я всегда буду на стороне высокой нравственности и так далее; я со всей решимостью утверждаю – и не отступлюсь от своих слов (чего бы мне это ни стоило), – что убийство выходит за рамки приличного поведения, и даже весьма далеко; я не побоюсь заявить во всеуслышание, что практика убийств, несомненно, проистекает из крайне извращенного образа мыслей, будучи следствием в корне ошибочных принципов; я как нельзя более далек от споспешествования планам преступника посредством указания ему убежища, где прячется несчастная жертва (хотя великий немецкий моралист [Имеется в виду Кант – простиравший непомерно строгие требования безусловной правдивости вплоть до нижеследующего: он полагал, что человек, ставший свидетелем того, как невинной жертве удалось ускользнуть от злодея, обязан, на вопрос последнего, сказать ему правду и указать место, где затаился спасшийся, как бы ни был он уверен, что тем самым навлекает на несчастного неминуемую гибель. Дабы описанная доктрина не была сочтена рожденной случайно, в пылу спора, почтенный философ, в ответ на упреки знаменитого французского писателя, торжественно подтвердил свою точку зрения, подкрепив ее основательной аргументацией. (Примеч. автора.)] и полагает такую откровенность долгом каждого честного человека); я охотно готов пожертвовать на поиски злоумышленника один шиллинг и шесть пенсов, что на целых восемнадцать пенсов превышает сумму, пожертвованную доныне на эти цели даже виднейшими из когда-либо живших на свете ревнителей нравственности. Но что из того? Все в мире имеет два полюса. Убийство, к примеру, можно рассматривать с позиций морали (по преимуществу с кафедры проповедника или же в здании Олд-Бейли
[6]); в этом, надо признаться, заключается его уязвимая сторона; однако оно же вполне может рассматриваться согласно терминологии немецких философов и как эстетическое явление – то есть подлежащее суду хорошего вкуса.
Для иллюстрации данного положения позволю себе опереться на авторитет трех светил, а именно – С. Т. Колриджа, Аристотеля и мистера Хаушица, хирурга. Начнем с первого из них. Однажды вечером, много лет тому назад, мы с ним пили чай на Бернерс-стрит
[7] (кстати сказать, для столь короткой улицы она породила удивительно много гениев). Собралась целая компания: ублажая бренную плоть чаем с гренками, мы жадно внимали аттическому красноречию С. Т. К.
[8], пустившегося в пространные рассуждения о Плотине
[9]. Вдруг раздался возглас: «Пожар! Пожар!» – и все мы, наставник и ученики, Платон
[10] и ученики, поспешно высыпали наружу в предвкушении захватывающего зрелища. Пожар случился на Оксфорд-стрит, в доме фортепьянного мастера; судя по всему, огонь внушал немалые надежды – и я не без сожалений принудил себя покинуть компанию мистера Колриджа, прежде чем события успели разыграться по-настоящему. Неделю спустя, повстречав нашего Платона, я напомнил ему о недавнем происшествии и выразил нетерпеливое желание услышать о том, каким оказался финал этого многообещающего зрелища. «А! – проговорил мой собеседник. – Хуже некуда: мы все дружно плевались». Что ж, неужели кто-то способен предположить, будто мистер Колридж (невзирая на тучность, мешающую ему отличиться в деятельном подвижничестве, он все же бесспорно является добрым христианином), неужели, спрашиваю, достойнейший мистер Колридж может быть сочтен прирожденным поджигателем, способным желать зла бедняге фортепьянному мастеру, а равно и его изделиям (многие из них, несомненно, с дополнительными клавишами)? Напротив, мистер Колридж известен мне как человек, который охотно (тут я жизнь готов прозакладывать) принялся бы – в случае необходимости – качать насос пожарной машины, хотя редкая дородность плохо приспособила его для столь сурового испытания его добродетели. Как, однако, обстояло дело? На добродетель спроса не было. С прибытием пожарных машин вопросы морали всецело были препоручены страховому ведомству. А раз так, то мистер Колридж имел полное право вознаградить свои художественные склонности. Он оставил чай недопитым: что же, он ничего не должен был получить взамен?
Я утверждаю, что даже самый наидобродетельнейший человек, если принять во внимание вышеизложенные посылки, вправе был вволю насладиться пожаром или освистать его, как он поступил бы, оказавшись зрителем любого другого представления, которое возбудило бы у публики ожидания, впоследствии обманутые. Обратимся к другому великому авторитету: что говорит по этому поводу Стагирит?
[11] В пятой, помнится, книге «Метафизики»
[12] описывается совершенный вор; а что до мистера Хаушипа, то он в своем трактате о несварении желудка, нимало не обинуясь, с нескрываемым восхищением отзывается о виденной им язве, определяя ее как «прекрасную». Что ж, неужели кто-нибудь всерьез предположит, будто, рассуждая отвлеченно, Аристотель мог бы счесть вора достойной личностью, а воображение мистера Хаушипа могло плениться видом язвы? Аристотель, как хорошо известно, отличался столь высокой нравственностью, что, не удовлетворившись написанием «Никомаховой этики» in octavo [в восьмую долю листа (лат.)], тут же разработал другую систему под названием «Magna Moralia» или «Большая этика». Трудно поверить, что создатель учения об этике – большой или малой – стал бы восторгаться вором per se [как таковым (лат.)]; мистер Хаушип же открыто ополчился войной против всех и всяческих язв – и, отнюдь не собираясь поддаваться их чарам, решительно вознамерился бесповоротно изгнать их за пределы графства Миддлсекс. Истина, однако, заключается в том, что, невзирая на свою предосудительность per se – в сравнении с другими представителями своего класса, и вор и язва вполне могут обладать бесчисленными градациями достоинств. Сами по себе и вор и язва являются изъянами, это справедливо; но поскольку сущность их состоит в совершенстве, то именно непомерное несовершенство и превращает их в нечто совершенное. Spartam nactus es, hanc exorna [Достигнув Спарты, укрась ее (лат.)]. Вор, подобный Автолику
[13] или знаменитому некогда Джорджу Бэррингтону; чудовищная гнойная язва, великолепное созревание которой должным образом проходит через все естественные стадии, ничуть не менее может претендовать на роль образцового представителя своего класса, нежели среди цветов – самая безукоризненная мускусная роза, готовая превратиться из бутона в «яркий распустившийся цветок», а среди цветов человечества – обаятельная юная красавица во всем великолепии женственности. Итак, можно вообразить себе не только идеал чернильницы (как это продемонстрировал мистер Колридж в своей прославленной переписке с мистером Блэквудом
[14]); в этом, кстати, усмотреть большую заслугу трудно: ведь чернильница – в высшей степени достойный хвалы предмет и почтенный член общества; нет, само несовершенство способно достигать идеального, совершенного состояния.