Тем временем, в отличие от преступника, акробат на верхнем этаже не позволяет себе мешкать. Слишком хорошо он помнит, что участь бедного ребенка висит на волоске: все зависит от того, успеет ли он поднять тревогу, прежде чем убийца доберется до ее кроватки. И в этот самый момент, когда от отчаянного волнения у него едва ли не отнимаются пальцы, юноша слышит, как убийца осторожно крадется вверх по лестнице сквозь темноту. Он ожидал (судя по грохоту, с каким захлопнулась входная дверь), что Уильямс, учинив расправу на нижнем этаже, стремглав кинется наверх с ликующим ревом; природные инстинкты, вероятно, побудили бы его поступить именно так. Однако громогласное приближение врага, которое на застигнутых врасплох воздействовало бы самым устрашающим образом, могло повлечь за собой опасные последствия, если бы предупрежденные жертвы уже успели насторожиться. Шаги донеслись с лестницы – но с какой ступеньки? Юноше мерещилось, что с нижней, а убийца крался так медленно и осторожно, что тут могла быть надежда на спасение – но не добрался ли он до десятой, двенадцатой или четырнадцатой? Быть может, еще никто на свете не изнемогал под столь непосильно тяжким бременем ответственности – ответственности за мирно почивающее дитя. Стоило только – по неловкости или по воле страха – потерять две-три секунды, для девочки эта заминка означала вопрос жизни или смерти. Надежда, впрочем, еще теплилась – и что изобличило бы неопровержимей адски чудовищную натуру того, чья зловещая тень, говоря астрологическим языком, омрачала сейчас дом жизни, как не простое указание на повод для этой слабой надежды? Мастеровой предчувствовал, что убийца не испытает удовлетворения, если покончит с девочкой, пока она спит. Это отняло бы у затеянной расправы всякий смысл. Уильямс – истинный эпикуреец
[165] по части кровопролития – лишился бы самой сути наслаждения, если бедному ребенку суждено было бы испить горькую чашу смерти, не сознавая ясно всей безмерности своего злополучия. Но на это, к счастью, нужно было время: разбуженная в неурочный час и к тому же потрясенная жутким объяснением, девочка наверняка впала бы в полуобморочное или бессознательное состояние – и привести ее в чувство удалось бы, по-видимому, не сразу. Словом, логика дальнейших событий целиком определялась сверхчеловеческой жестокостью Уильямса. Удовольствуйся он простым фактом смерти ребенка, не сопряженной с долгим, нарочито растянутым процессом мучительной душевной агонии – тогда надеяться было не на что. Но поскольку наш убийца до крайности придирчив и разборчив в своих требованиях и стремится к строжайшей дисциплине мизансцен
[166] и завершенной гармоничности декора – следственно, возникает и крепнет надежда, ибо все эти тонкости подготовительной работы требуют времени. С убийствами, обусловленными необходимостью, Уильямс вынужден был торопиться; но тут, с убийством из чистого сладострастия, совершенно бескорыстным, где не нужно было устранять нежелательных свидетелей, не нужно было заботиться о лишней поживе или о полном отмщении; тут очевидно, что всякая спешка пагубна. Итак, если ребенок будет спасен, это произойдет по соображениям исключительно эстетического свойства [Пусть читатель, склонный полагать, будто приписываемая Уильямсу дьявольская беспощадность является романтическим преувеличением, припомнит, что, помимо алчного желания упиваться безысходностью смертного отчаяния, у него не было никакого – ни серьезного, ни пустякового – мотива убивать девочку. Она ничего не видела и ничего не слышала: она крепко спала за прикрытой дверью – и потому в качестве свидетельницы против злоумышленника была так же бесполезна, как и любой из трех трупов. И однако же Уильямс подготовлял убийство ребенка, когда ему помешала поднятая на улице тревога. (Примеч. автора.)].
Однако всем соображениям внезапно кладется конец. С лестницы доносится второй шаг, осторожный, крадущийся, потом третий – и ребенок, казалось бы, обречен. Но именно в это мгновение все готово. Окно распахивается настежь, наружу выбрасывается веревка; вот показался и юноша-поденщик: он начинает спуск. Его тянет вниз собственный вес: стискивая руками веревку, он пытается замедлить скорость падения. Есть опасность, что из-за ускоренного скольжения он ударится о землю слишком сильно. По счастью, этого удается избежать благодаря узлам, скрепляющим отрезки веревки и замедляющим падение. Но веревка оказалась футов на пять короче, чем он рассчитывал: беглеца отделяет от земли футов десять – одиннадцать; он повис в воздухе, от длительного напряжения утратив дар речи и не решаясь отважно прыгнуть на грубо вымощенную мостовую из боязни переломать себе ноги. Ночь не такая темная, какая выдалась при убийстве Марров. Впрочем, для уголовной полиции она, по стечению обстоятельств, еще менее благоприятна. Лондон, от востока до запада, был окутан густой пеленой тумана, поднимающегося от реки. Так случилось, что на висевшего с полминуты в воздухе юношу никто не обращал внимания. Наконец заметили его белую рубашку. Трое или четверо подбежали, подхватили его на руки – в ожидании какой-то ужасной вести. Из чьего дома он выбрался? Даже этого поначалу не сообразили, но юноша указал пальцем на дверь Уильямсонов и, задыхаясь, прошептал: «Убийца Марров – он орудует там!». Все сразу же прояснилось: безмолвный язык фактов красноречиво говорил сам за себя. Неведомый губитель, истребивший целое семейство, явился в следующий дом – и взгляните: только один-единственный человек, в ночной сорочке, спасся бегством из окна, чтобы рассказать о случившемся. Суеверный страх звал воздержаться от преследования загадочного преступника. Голос морали, взывая к справедливому возмездию, подстрекал обрушить неотвратимую кару незамедлительно.
Да, убийца Марров – таинственный душегуб – вновь взялся за дело: именно сейчас, быть может, он гасит фитилек чьей-то жизни, и не где-нибудь, а здесь, совсем рядом – в том самом доме, вокруг которого стеснились потрясенные новостью слушатели. Разом поднялась сумятица, подробно описанная во множестве газетных отчетов тех дней; равного примера мне не вспомнить: подобным образом толпа волновалась разве только еще однажды – по оправдании семи епископов в Вестминстере в 1688 году
[167]. Но тут было нечто большее, чем исступленное ликование. Ужас, изумление, жажда мести вызвали взрыв неистовства, которое вмиг распространилось на соседние улицы; лучше всего это восторженное чувство передано у Шелли: