Соглашаюсь с ним.
— А как же, — говорю, — одежду донашиваем и даже туфли иной раз. Но только как захочу надеть их, то, несмотря на полное совпадение масштабов, не могу. Потому как сразу вспоминать начинаю и плакать. И терзать свое любящее сердце. Это же ее любимые лодочки были, думаю, на шпильке. Так и не смогу вздеть — очень уж сильно жмут. А надену старенькие свои ботики и шкандыбаю в них потихонечку в магазин по хозяйственным нуждам.
Даже вынесла эти лодочки, показала ему. А сама плачу. И он тоже практически плачет.
Чужой человек, думаю, а как сочувствует! Почти как родной.
Потом до двери проводила, уговорились, что ущерба не станет с нас требовать — стихия все ж таки, над ней человек не властен.
И при этом не заметила, каким макаром он эти туфли из-под носа у меня спер! Под куртку сунул, что ли?
Только зачем ему туфли? Если самому себе — то, конечно, малы будут, разве что для ублаготворения полюбовницы.
Чудные воры теперь пошли, даже не знаешь, какого подвоха от них ждать. А вечером еще один сосед пожаловал претензию предъявлять.
Говорю: «С вашим сродственником вопрос уже решили». — «Ничего не знаю, — буйствует, — никаких таких родственников не имею в наличии, платите!» И про туфли — ни гугу.
Так вот к чему сырое мясо снится — к воровству и потопу водопровода! И пусть Эльвира Адамовна мне хоть все уши прожужжит, что к покойнику, все равно не поверю.
Теперь ни за что не стану двери открывать после сырого мяса. Даже и не уговаривайте!
ГЛАВА 17
Стефан Чарский был певцом женских ног. Он пел их неустанно, не зная выходных, презирая нормированные дни и статьи КЗоТ. Он пел их зимой, когда женские ноги облачались в копытообразные сапоги, не оставлявшие надежды опытному ценителю, пел весной и осенью, когда, сбросив черные копыта, как цепи рабства, женщины поголовно обряжались в кокетливые туфельки, позволявшие любоваться изящным подъемом, изгибом плюсны, но еще не ослеплявшие придирчивый взгляд ценителя наглой летней босоножестью.
Он пел их и жарким летом, когда ступни были, с одной стороны, всемерно открыты для обозрения, что, конечно, не могло не радовать искреннего поклонника, однако, с другой стороны, были изрядно подпорчены натоптышами, мозолями, омозолелостями, вросшими ногтями, пяточными шпорами и другими нелицеприятными проблемами ортопедического характера.
Только, обсуждая ступнепомешанность Чарского, не нужно, господа, высказывать скабрезные предположения и озвучивать пошлые домыслы. Вовсе не вся нога целиком, от кончика носка до самого ее неудобосказуемого основания, интересовала исследователя, — нет, он был приверженцем одной ступни, ну, в крайней случае, голеностопа, хотя порой не брезговал и коленной чашечкой и редко, в совершенно исключительных случаях, поднимался выше, к бедренным костям, интересуясь ими в основном как любопытным придатком к их фундаментальному основанию.
При этом Чарский был художник и отчасти поэт. Он писал женские ноги акварелью и маслом, темперой и гуашью, не гнушался грифельного карандаша и цветных мелков. К тому же он сочинял стихи на «подножную» тему и однажды даже произвел на свет кантату для тромбона с оркестром под названием «Ода одной ноге», впрочем, ни разу не исполнявшуюся и даже не покинувшую пределы письменного стола творца, который, скажем честно, не смыслил ни аза ни в музыке, ни в тромбонах с оркестрами.
Посвящая всю жизнь любимому делу, Чарский коллекционировал женские ножки, как иные коллекционируют спичечные коробки или любовные приключения. Идя по улице, он никогда не поднимал свой взыскующий взгляд выше колен, боясь пропустить ценный экспонат. Приглянувшейся обладательнице коллекционного экземпляра Чарский подпускал дежурный комплимент насчет прекрасных глаз (при этом алчно посматривая на ступни своей жертвы), а потом завлекал несчастную в свою холостяцкую берлогу. А там…
Там он рисовал ее нижние конечности, снимал с них гипсовые слепки и, удовлетворив таким образом нездоровое влечение, отправлял использованную особу восвояси, не беспокоя ее дальнейшими глупостями вроде ухаживаний, свиданий или постельной борьбы.
Поначалу, в беззаботной молодости, он занимался только банальным собирательством дамских ног, еще не помышляя о великом. Он лишь бесстрастно фиксировал высоту подъема, длину фаланг, форму плюсневых костей, сухость голеностопа, на глаз определяя степень изящества малой берцовой и большой берцовой костей и фиксируя форму коленной чашечки — но не более! Он не претендовал на высокое, удовлетворяясь лишь скромным созерцанием.
Но по мере его духовного взросления росли требования к предмету его познавательных устремлений. Чарского уже не удовлетворяла сухая констатация факта, ему обрыдло тупое бесцельное коллекционирование — и он озаботился поиском самой прекрасной, самой совершенной формы, когда-либо рожденной под небом!
В поисках идеала он рисковал и собственной жизнью и, что особенно важно, собственными ногами, которые хоть и были не столь прекрасны, как женские, но на них можно было худо-бедно передвигаться по земной поверхности, они болели и чесались, на них вскакивали волдыри и заводился грибок, и, следовательно, их нужно было беречь как зеницу ока (хотя Чарскому не очень нравилось это выражение).
Однако он не уберег их.
В тот ответственный момент, когда он, пробираясь по узкому карнизу третьего этажа, уже навострил лыжи за одной особенно приглянувшейся ему обладательницей ортопедического сокровища, его конечность, внезапно потеряв опору, вдруг опасно зашаталась, заерзала и поехала вниз. Одержимый лицезрением чужих ног Чарский упал и сломал свою собственную, что вынудило его три месяца провести в гипсе, удовлетворяя свою изысканную страсть перебиранием коллекции и мечтами о новых приобретениях.
В ту зиму ходила к нему одна знакомая… Фаланги у нее были ничего, изящной вытянутой формы с аккуратными подушечками, ногти розовые и приятной конфигурации, пятка была совсем хороша — розовая и чуть морщинистая, подъем красив, голень изысканна… Все было бы ничего, к тому же она еще и хорошо готовила и была не слишком требовательна к ответным знакам внимания.
Чарский все более увлекался ею и чуть было даже не поверг к ее стопам свое многолюбивое сердце, вдруг в один прекрасный день его чувство безвозвратно погибло. В этот день дама пришла навестить возлюбленного, страдавшего в оковах гипса и ограниченной подвижности. Она сняла туфли, и Чарский — о ужас! — узрел нечто такое, что навсегда отвратило его сердце (уже наполовину склонившееся к брачной жизни) от вышеуказанной особы.
То, что он увидал, было столь отвратительно, что мы даже не решаемся поведать об этом любопытному читателю… Однако, памятуя, сколь значительную рану указанные ступни нанесли смиренному созерцателю, мы не можем отмолчаться, тем более что, возможно, найдется еще немало особ женского пола, которые вознамерятся увлечь художника Чарского в брачные сети. Имея в виду этих отважных обладательниц совершенных ног, мы хотим сказать им в назидание: дорогие женщины, никогда не красьте ногти черным лаком! Ибо даже детям грудного возраста известно, что черный лак вызывает в созерцателе чудовищное по своей достоверности впечатление застарелых трупных пятен и отвращает ценителя женских прелестей от их обворожительного объекта.