Тогда он решил сказать ему, что поссорился с ней.
Но его ждало неожиданное разочарование.
— Я отправила Шуру к Константиновым, — сказала Серафима, — и теперь могу с тобой ехать.
Он молча сел на диван. У него была потребность ей что-то сказать… может быть, то, что он несчастен, что жизнь его окончательно разбита… не то пожаловаться, не то товарищески поделиться. Но Серафима деловито и сухо надела шляпку с безобразным, старившим ее пучком искусственных фиалок и сказала просто и ровно:
— Ну, что ж, пойдем.
И они вышли из номера с таким видом, как будто отправлялись на прогулку или за покупками.
— Кажется, собирается дождь, — сказала она озабоченно на подъезде, — а я не взяла зонтика.
В ее лице была теперь всегда какая-то новая озабоченность. Все ее тревожило: не опоздать бы завтра утром на поезд, можно ли будет достать билет, ввиду начавшегося предпраздничного движения, в котором часу они приедут в Харьков, и не случилось бы этого ночью, когда Шура будет спать.
Она была жалка Ивану Андреевичу в этой своей новой озабоченности покинутой женщины, у которой повсюду столько страхов.
По дороге, набравшись решимости, он ей сказал:
— Ты была насчет Лиды права.
Ему хотелось обернуть происшедшее в шутку, и он хотел продолжать с улыбкой, но она вдруг посмотрела на него с таким бесконечным страхом, что улыбка, вероятно, превратилась у него в жалкую, скверную гримасу.
Он хотел поправиться и сказать ей, как это все его огорчает. Но она сжала виски пальцами.
— Не говори. Ничего не говори. Все сказано.
Она бежала, высоко закинув голову, вперед. И он сразу понял, что она жива сейчас только одною мыслью: как бы все поскорее кончить и уехать. В своем эгоизме он до сих пор совершенно не думал о ней.
— Сима, — сказал он робко, боясь причинить ей боль словами.
— Не надо, не надо, — попросила она опять, прибавляя шагу, и он увидел, что она старается сдержать слезы.
— Нет, Сима, поговорим… Мы встретились с тобою, как чужие… почти как враги. Ты не находишь?
Она молчала и только чуть замедлила шаг. Он осторожно взял ее под руку.
— Нет. Оставь.
Не глядя на него, она выдернула руку.
— Да, я во многом виноват перед тобою, — сказал он, и, произнесши эти слова, сразу почувствовал, что может говорить. — Не беги же так. Нам нужно поговорить… может быть, в последний раз. Вот ты уедешь…
Голос его против воли дрогнул. Он оглянул жалкую, страдающую фигуру Серафимы и вдруг, но совершенно по-новому ощутил, насколько она ему дорога… не чувственно, не как жена, а как бесконечно-милое ему женское существо, с которым связано так много пережитого. Он хотел продолжать и не мог. Давящая боль подступила к горлу. Фасады домов, извозчики, вагон скучно гудящего мимо трамвая — все стало двоиться и вдруг расплылось… Слезы.
Он отвернулся и осторожно смахнул их платком.
— Иван, не надо же! — крикнула она. — Будь мужчиной.
Он трудно перевел дыхание и сказал:
— Что ж скрывать? Я несчастен, Сима.
Некоторое время они шли в молчании. Он видел, как она нервно теребила в руках сумку.
— Но ты же ведь этого сам хотел. Как странно…
В голосе ее было что-то сухое и жестокое. Они шли бульваром, и он предложил ей сесть. Она молча повиновалась, но села особенно прямо, точно оставаясь все время настороже. Он был ей благодарен и за это.
— Да, я этого хотел, — сказал он, радуясь, что в конце концов говорит с нею после стольких месяцев с глазу на глаз, и так хорошо и откровенно. — Но произошло что-то ужасное. Я думал, старался отдать себе отчет. И я не знаю, в чем заключалась моя ошибка и, вообще, я не сознаю, что, собственно, произошло. Ты меня спросишь: что? Не знаю! Если даже хочешь знать, ничего не произошло. Будь я самым талантливым романистом, я бы не сумел во всем этом нащупать никакой сносной канвы… То, что Лида приняла морфий, это вышло, пожалуй, случайно. Все произошло так плоско, так серо. Любовь? Но, в конце концов, и любви никакой. Да, я это совершенно ясно ощущаю. Просто, если хочешь знать, со мной произошла жизнь.
Он криво усмехнулся.
— Я сам пришел к такому выводу. Я строил планы, мечтал о счастии. Мне нравилась Лида, с тобой же мы никак не могли спеться. Я думал, что это… можно… Понимаешь, я думал, что возможно устроить все… И вот началось… Оно входило в душу медленно, как яд. Лида приняла морфий, но она осталась жива. А я, хотя и не принимал внутрь ничего смертоносного, но я мертв. Я не могу и не хочу жить.
Серафима чуть переменила позу и страдающим взглядом посмотрела на мужа.
— Но, Иван… что же все это значит? Отчего ты так упал духом?
— А!
Он махнул рукою.
— Ты прости, что я говорю только о себе. Я ведь знаю, что и тебе несладко. И между нас еще стоит Шура Ведь я же люблю его… безумно люблю.
Он отвернулся и опять вытер слезы.
— Кажется, идут барышни Муратовы, — осторожно сказала Серафима.
Действительно, это были они: младшая в черепаховом пенсне и с папкой «Musique», и старшая в боа из перьев. Теперь они разнесут повсюду, что видели их обоих вместе на бульваре. Иван Андреевич почувствовал невольную краску стыда и повернулся так, чтобы иметь право сделать вид, что он их не видит. Так же поступила и Серафима. Под пытливыми взглядами барышень они сидели некоторое время не шевелясь.
— Это вечная необходимость играть какую-то комедию, — вспылил Иван Андреевич, когда они благополучно миновали, — перед собой, перед… перед другими… передо всеми, когда, просто, хочется встать и крикнуть: да, что же это, наконец, такое? Кого мы хотим обманывать? Зачем мучим и убиваем себя и других?
Он встал и опять сел.
— Сима, я, может быть, слабый, наконец, неумный человек. Может быть, я просто какой-нибудь мягкотелый моллюск. Я не знаю. Другие так просто умеют улаживать подобные дела. Вот, например, Сергей Павлович Юрасов и Клавдия Васильевна. Люди стреляют друг в друга, мирятся, потом дружески сходятся и расходятся. Им легко.
— Может быть, только по наружности? — проронила Серафима и спохватилась. — Впрочем, извини. Ты говори. Я слушаю.
— Может быть. В чужую душу заглянуть трудно. Я могу говорить только о себе. И я тебе скажу: нет, я не считаю себя хуже других. И я шел тем же обычным путем, что и все. Я не скажу и о Лиде, что она хуже других. Ах, она — как все. А о тебе… о тебе я скажу, что ты… ты — ангел.
Больше не в силах сдерживаться, он разрыдался. Она сидела с искаженным мукою, растерянным лицом.
— Я сделал все, что делается в таких случаях… Здесь было много ужасного, грязного… Грязь едва не захлестнула меня самого… И, что страннее всего, самое грязное во всем этом оказалось, может быть, менее гадким, по крайней мере, для меня, чем все остальное. Ах, моя дорогая, вероятно, все-таки, я не умею хорошо думать, но я зато перечувствовал.