— Тебе это надо непременно знать?
Его глаза враждебно остановились на ней.
— Ах, я помешала тебе. — Лида встала. — Пожалуйста, извини. Может быть, ты даже ждешь ее сюда?
Лицо, в особенности глаза, у него были точно припухшие. Он был желт, даже сер, вообще, отталкивающе-вульгарен.
— Не подумай, что я ревную, — сказала она презрительно, стараясь удержать рвущуюся наружу злобу. — Если так, я сейчас уйду.
Он смотрел на нее тяжелым, странно-мутным взглядом. Ах, вероятно, он был просто от огорчения болен. Как она не поняла этого сразу.
— Я никого не жду, — сказал Иван Андреевич.
— Прощай. Я чувствую, что все-таки чем-то помешала тебе своим приходом.
Она хотела повернуться, чтобы уйти.
— Лида, — остановил он ее, и в лице его отразилось не то странное, неприятное, внезапное колебание, не то просьба.
— Да… Так что же?
Лида ждала.
Но он продолжал только смотреть пристально и тяжело. Это ее раздражало.
— Ты хочешь мне что-то сказать?
Но слова у него не шли.
— Подожди уходить.
Она опустилась на стул у двери, понимая, что с ним что-то происходит, тяжелое и важное.
— Ты… ты можешь со мною говорить беспристрастно, без раздражения?
Что-то жалкое, просительное отразилось в его лице.
— Кажется, это ты раздражаешься на меня, а не я на тебя.
Он удивленно посмотрел на нее, подумал и сказал:
— Да, это правда. Извини.
Лицо его точно прояснилось, но видно было, что в голове у него продолжают бродить тягостные, чуждые ей мысли, которые ему навеял приезд Серафимы Викторовны. Со сжавшимся сердцем она стала смутно ждать. Ведь она за этим только и пришла.
Он возбужденно прошелся по комнате.
У него накопилось довольно много приятных впечатлений. Не думает ли он теперь поделиться с нею ими?
Стало мучительно-гадко, хотелось вскочить и уйти. Но она продолжала неподвижно сидеть, не в силах сдвинуться. А он ходил, неуклюжий и толстый в своем коротком пиджаке, и глядел перед собою набухшими, мутными, точно заспанными глазами.
— Лида, — сказал он, наконец, остановившись.
Но его мысли, взгляд, все тело продолжали стремиться вперед.
— Я, может быть, сам был несправедлив к тебе. Я всегда хотел от тебя скрыть то, что для тебя было самое главное. Но ты никогда не могла бы этого понять, и я от тебя скрывал.
Он сделал жалкую попытку улыбнуться. Но в глазах было то же мутно-тупое, гадкое выражение.
Лиде хотелось не то смеяться, не то плакать. Сколько раз уже заставлял он ее выслушивать все эти тяжеловесные свои переживания.
— А теперь ты нашел, что больше уже можно не скрывать? Не думай, Иван, что ты хотя что-нибудь скрыл от меня. Что же дальше?
Она хотела усмехнуться, но вдруг поднялись в груди тусклые, едкие слезы.
— Я всегда знала, что ты Серафиму Викторовну любишь! Мне был отвратителен этот ненужный, пошлый маскарад. Не понимаю только, зачем тебе было мне лгать.
— Я не лгал, Лида.
Он отвернулся и угрюмо, как виноватый, сел в кресло, только на другом конце комнаты.
И так, разделенные пространством, они сидели, зная, что наступил неизбежный, тягостный момент.
— Я… я сам не знал, что это так, — сказал он наконец и вдруг окончательно понурился.
Лида почувствовала, что холодеет. Хотя она предчувствовала все это и раньше, но ее ужаснуло, что он сказал. Внезапно она перестала плакать. И ей даже показалось, что все ее слезы разом высохли до самого дна ее души. Вдруг она увидела себя отчетливо-отчетливо сидящей в этой незнакомой, странной комнате, где ей враждебен был каждый стул, каждая занавесочка и где сидел этот чужой, странный и жестокий, воспользовавшийся ее доверием человек.
Что он сказал?
— Ваня! — позвала она в страхе, чувствуя, что не может этого больше переносить, — Ваня, что ты сказал?
Может быть, она ослышалась?
— Я этого не могу.
Она видела, что он, шатаясь в странном тумане, подошел к ней.
— Скажи, что ты этого не говорил… что это не так…
Но на нее глядели его чужие, жестокие глаза.
— Нет, нет, Лида, — говорил он между тем настойчиво и с жаром, вместе страдая за нее и радуясь, что нашел в себе эту силу сказать ей всю правду в глаза.
Так будет легче. Надо только, чтобы она перемучилась, пережила. И что-то похожее на прежнюю симпатию к ней теплою волною поднялось в нем.
— Не надо лжи. Ведь правда же? Да?
Он взял ее холодные пальцы в свои руки и крепко их жал. Ему казалось, что вот еще одно последнее усилие, и она его поймет, и тогда начнется уже что-то совершенно новое.
— Лида, ради Бога!
Кажется, если бы она была бездушный камень, и то должна была бы услышать эту его безумную мольбу. Сжимая ее руки, точно этим он мог что-то заглушить и в своем и в ее сердце, он стал перед нею, бессильно, мучительно поникшей, на колени и молча молил ее глазами.
— Да? Ты любишь ее? — слабо спросила она.
И на него глядели ее два полные только пустого ужаса глаза.
— Лида!..
И зачем ей была нужна ложь? Как он мог бы любить ее, даже теперь, если бы она могла найти в своем сердце хотя бы искру понимания, как это могла сделать Серафима!
— Да, Лида, люблю. Я не могу и не мог бы в себе этого истребить, но и тебя, Лида. Понимаешь, и тебя. Я и тебя люблю. Тоже.
Она старалась вырвать свои пальцы, и вдруг крикнула диким голосом:
— Уходи! Ты — сумасшедший. Я боюсь тебя.
Она дрожала всем телом.
— Оставь меня!
Пятясь от него, она старалась подняться со стула. Но он не пускал ее. Ее ужас передавался и ему.
И он продолжал ей говорить, чувствуя, что стоит на страшной, последней границе, отделяющей его от безумия. Слова его были нелогичны, бессвязны, но все равно: они выражали то, что он хотел сказать.
— Лида, — шептал он, дрожа, — не будь же так жестока. Ну, да, я люблю ее… Я бы, может быть, сам хотел ее не любить… Или нет: я теперь не могу уже этого хотеть… я люблю ее… Но я люблю и тебя… совершенно так же, такою же полною любовью… Конечно, не такою, а другою… Но ты же понимаешь сама… Лида…
Она вырвалась из его рук.
— Ты мне гадок…
Он видел, как ее лицо, вся фигура изобразили одно бесконечное чисто-физическое отвращение. Она стояла в дверях, повернув лицо в темноту. Он видел, как она проглотила спазматические слезы, потом, прижав локти к бокам, несколько раз мучительно сцепила и расцепила пальцы, точно превозмогая что-то.