Его злоба к Сусанночке была почти органическая. Сейчас он сидел, широко расставив локти и упрямо наклонив голову. Его поза говорила: всякий может сходить с ума по-своему. От женщины он требовал, по его выражению, шика и блеска, игры шампанского. Он считал, что у Колышко мужиковатый вкус. Если бы ему скосить с плеч два десятка лет… О!
Вошел на звонок Гавриил.
— Спросите барыню, не хочет ли она кушать.
Гавриил вернулся с ответом:
— Она собирается уходить. Одела шляпку.
Чувствуя, что говорит помимо воли, Колышко сказал:
— Посмотрите получше в гостиной на диване и на ковре, не обронила ли чего-нибудь барыня, которая сейчас приходила.
Гавриил вышел. Колышко продолжал испытывать холод в руках. Мучительная мысль не переставала его волновать. Он прятал ее от себя и тотчас же вспоминал серебряную сумочку.
«Да, конечно, она переложила браунинг в карман. Я этого только не заметил, — успокаивал он себя. — Это нелепость».
Он прошел к Сусанночке.
В гостиной Гавриил шарил по полу.
— А что она потеряла? — спросил он.
— Вообще что-нибудь.
Гавриил пожимал плечами. Продолжая отгонять беспокойную мысль, Колышко теперь все время соображал, как сидела и говорила Сусанночка, когда он вошел в столовую. Он убеждал себя: «Это ее привычка: прятать руки назад. Если бы она что-нибудь прятала, она бы волновалась. Но она была совершенно спокойна. Конечно, пустяки, вздор».
Действительно, Сусанночка стояла перед зеркалом в шляпке. Закинув руки, она завязывала назад вуаль.
— Я ухожу, — сказала она.
Он подозрительно оглядывал ее. Как смешно! Он волновался из-за нелепой мысли, когда у нее есть столько других способов. Гораздо хуже, что она сейчас в таком состоянии уходит неизвестно куда и зачем.
Она повернула к нему спокойное лицо:
— Прощай, Нил.
Решительным движением она протянула руку. Он взял ее в свои и не выпускал, потом поднес к губам, но вместо этого приложил ко лбу. Что-то большое уходило из его жизни вместе с нею.
— Не надо, Нил. Ты должен быть мужчиной. Ты видишь, я покорилась судьбе. Твое чувство ко мне было таким, но всякая другая могла прийти и его похитить. А потом придет третья.
Она чуть улыбнулась, корча печальную гримаску. Глаза ее были холодны и далеки.
— Посиди со мной минутку, — попросил он, превозмогая страх.
Он понимал, что она действительно любила его. Любила — это значит, что у нее все было цельно. Просто, несложно, но цельно. Вероятно, он был в ее жизни всем: началом и концом. Он не мог любить таким образом. Вероятно, это было преступление.
— Куда же ты пойдешь? — спросил он.
— Я?
Она искренно удивилась его вопросу.
— Я пойду к Биоргам.
— Зачем? — спросил он.
— Ах! Это утомительно, Нил! Какое тебе теперь дело? Разве я не свободна в своих действиях?
Мучительная мысль его преследовала: «Да, она прятала что-то, когда он первый раз вошел в столовую».
Теперь он почти не сомневался. Теперь он чувствовал только одно, что она сейчас ускользает навсегда из его рук. Темный страх поднимался с самого дна души. В нем тонули все остальные соображения и чувства.
— Я тебя не пущу, — сказал он. — Останься здесь, останься навсегда со мною. Если хочешь, я порву с Верой Николаевной сейчас же. Я не знаю, что это, но ты мне дороже всего. Я не могу тебя потерять.
Она покачала печально головой.
— Нет, Нил, это не то. Не то, мой дорогой.
Она задумчиво подняла глаза и смотрела, не отрываясь, вдаль. Губы ее медленно и явственно проговорили:
— Я похоронила нашу любовь, Нил. Нашу любовь, которую я считала большой и прекрасной… до самых звезд… и даже там, еще за звездами… я думала… Ах, Нил… Я думала…
Она положила одну руку на грудь, точно сдерживая дыхание.
— Ах, Нил… Прощай!..
Он плакал, как ребенок, скорчившись на стуле. О, если бы он мог любить так! Он понимал, что он нищий в сравнении с нею.
— Да, но ты, может быть, научила бы меня…
Все, что он знал, до чего мог возвыситься, был этот нездоровый угар чувственности. Но ведь он же хотел любить. Он это чувствовал сейчас. Он протянул к ней руки, мокрые от слез. Она мечтательно качала головой.
— Нет, Нил, если бы я почувствовала твою любовь, я бы не знаю, что сделала… Я бы прошла всю землю в восторге и упоении… Нил, ты убил во мне самое дорогое, самое заветное… Я не упрекаю тебя, Нил. Может быть, я виновата сама. Я не знаю. Я знаю только то, что люблю тебя… но ты меня не любишь. Прощай.
Деловым голосом она прибавила:
— За вещами я пришлю. Прости, это вышло так глупо. Это — Зина. Ах, все это так смешно. Невыразимо пошло.
Он смотрел на нее, не узнавая.
— А ты могла бы меня простить, если бы…
— Если бы что, Нил?
— Если бы я почувствовал…
Ему не хотелось солгать.
— Может быть, это была болезнь… Я тебя прошу, дорогая… Можешь ты мне обещать?
— Что, Нил?
— Я боюсь за тебя.
Он весь трепетал.
— Ах, Нил, ты ребенок. Чего ты боишься, скажи? Ты не боишься самого страшного, а боишься пустяков, вздора.
Она улыбнулась, опустив уголки губ.
— Бедный мой Нил! Как мне тебя жаль!
— Хорошо, — сказал он, — дай мне слово, что ты придешь сюда еще один раз, только один раз. Ты не должна меня обмануть.
Подумав с момент, она сказала:
— Хорошо.
— Ты не обманешь?
Она твердо и сознательно покачала головой.
— Нет.
Он сам проводил ее до передней, помог одеться и запер дверь.
Трепетанье нового счастья охватило его плечи и грудь.
«Я должен порвать с этим», — подумал он в неистовом забытьи.
На стене на гвоздике висел стек над седлом, имевшим подержанный вид после первого дождя, точно отвратительная змейка с утолщенной головой. Он сорвал его и бросил за шкап. Самое прикосновение к отвратительной вещи наполнило его чувством болезненной гадливости.
XXVII
До вечера он решил никуда не выходить. О Вере Николаевне он старался не думать. Мысль о ней вызывала в нем одно утомление. Он мог ежеминутно ожидать от нее звонка, и это его пугало, как мальчика.
Он не знал, что ей сказать. Ему хотелось бы просто крикнуть: