Смеясь, старуха прикусила верхнюю губу.
— Все старики так болтливы и… наблюдательны. Не правда ли? Это, конечно, не относится к вам, мосье… мосье Петровский.
Он вернулся к столику, за которым сидела Раиса, сконфуженный. У него пропало настроение.
«Я веду себя, как мальчишка, — подумал он. — Я должен взять себя в руки и уехать».
Поставив перед Раисой чашку, он сказал:
— Мне тяжело оставаться здесь, в этом обществе… Все-таки я должен вам что-то сказать.
Он волновался.
В ее взгляде он прочел неожиданное сочувствие и одобрение. Стараясь не глядеть, он прибавил:
— Может быть, вы не рассердитесь на меня, если я спрошу: когда и где в другом месте?
Он ждал, что она скажет.
— А зачем?
Но вместо ответа она чуть подалась вперед и приблизила к нему лицо. Невольно он поднял глаза. Она смотрела, слегка закинув голову назад и положив подбородок на плотно сжатые тонкие пальцы. Ее тяжелые верхние веки были полузакрыты, и взгляд сквозь ресницы казался матовым. Губы были полураскрыты знакомым движением. Он услышал близко-близко, и все звуки шумной комнаты потонули в словах, сказанных еле уловимым шепотом:
— У тебя.
Потом она откинулась на спинку кресла и захохотала.
— Что вы такое рассказываете ей забавное? — сказала, подходя, старая родственница. — О, я знаю, мужчины в этом возрасте знают столько забавного. Если бы я была опять молоденькой и пожелала влюбиться, я выбрала бы мужчину среднего возраста или даже немного постарше. Мужчина в сорок с небольшим лет, это — самый шик.
— А по-моему, это уже суррогат.
Раиса продолжала хохотать.
— Вы помните: «суррогат»? Оттого, что Сур рогат. О, он умеет говорить поразительно смешные вещи.
Она опять начала хохотать, но он уже знал, что это истерика.
— Анекдот вовсе не так смешон, — сказал он, вставая и торопливо раскланиваясь.
Старуха быстро переводила прищуренные глаза с него на Раису и обратно.
Он пошел проститься с братом Раисы.
IX
Едва войдя в свой номер, он знал, что она сейчас же сюда придет. Хотелось остановиться и одуматься. К чему это приведет?
Но не мог. Без мысли стал ходить из конца в конец. Была мягкая тишина. Звуки коридора, угасая, доносились точно сквозь толщу ваты. И мысли, и чувства завивались в сладостно-огнистом вихре.
Стук в дверь. Он отворяет медленно, поворачивая ключ, чтобы удержать растущее волнение. И вдруг боится, что это, может быть, не она. В коридоре стоит почтальон.
— Телеграмма.
Машинально тут же рвет и читает:
«Я больше не хочу и не буду тебя связывать…»
Старается уяснить себе, что это может значить.
— Да, надо расписаться.
Почтальон уходит и в дверях сталкивается с Раисой…
— Можно?
Смеясь, она переступает порог.
— Телеграмма?
Он протягивает ей бумажку. Она жадно и просто, точно это теперь ее несомненное право, берет и смотрит. Потом смеется.
— Ну, разве же это не восхитительно? Варюша дает ему свободу.
— Я не понимаю, что это может значить, — говорил он, привлекая к себе ее легкий стан.
В промежутки между болезненными поцелуями она отвечает на долгую невысказанную мысль:
— Дорогой мой… это, поверь, только суррогат.
Она опять долго смеется, слегка обороняясь от его ласк. И этот смех — тоже слегка враждебный, обороняющийся.
— Что «суррогат»?
— Все… И телеграмма… и то, что я здесь… все…
…Он зажигает электричество.
Она сидит в углу дивана, подпрятав под платье ноги.
— Мне холодно, — говорит она.
Он приносит ей шубку.
— Теперь мне можно уходить? Да? Уже все?
В глазах ее неожиданные слезы.
— Нет, это не упрек. Какое я имею право на упреки? Моя любовь к тебе, это — мое собственное падение. И оно касается только меня самой. И больше ничего.
— Ты говоришь: падение. Это мне больно.
Он целует ее холодные руки и греет их дыханием. Ему хотелось бы сказать ей много каких-нибудь хороших слов, но их нет. Он боится оскорбить ее чуткое ухо диссонансом.
— Я знаю, что моя любовь должна только оскорблять тебя, — наконец, говорит он. — Я это знаю хорошо. Но разве же… это похоже почему-то на падение. Ты — чиста. И если бы я был в силах порвать многое ненужное, что связывает меня, то, может быть, это и была бы настоящая и хорошая человеческая любовь… та, в которой отказано мне.
Она покачала отрицательно головой.
— Нет, моя любовь есть падение и всегда была только падением.
Ему хотелось чем-нибудь ее утешить.
— Я согласен, ты не можешь осуществить в твоей жизни такой любви, какой хотела бы. Но в этом все-таки виноваты мы, представители грубого пола. Мне кажется, что женщина всегда будет обманута в своих ожиданиях. Мужчина слишком эгоист, а, может быть, и измельчал. В известном отношении, мы, современные мужчины, слишком партикулярны для любви. Нас не может надолго увлечь тот романтический порыв, который владеет женщиною. Знаешь, дорогая, ведь я только могу презирать себя, как мужчину. Я понимаю тебя, а себя могу только презирать. Я ведь прекрасно знаю, что только похитил твою любовь, как похищают сокровище, с которым впоследствии не знают, как поступить.
— Нет, это не так, — сказала она. — Мужчина всегда таков. Если бы даже это был кто-нибудь другой… Все равно. Виновата всегда я… Виновата только женщина.
— Это бездоказательно.
— Любовь должна быть большим чувством. Вот почему.
Она смотрела на него из отдаления дивана, и ее губы складывались в то слегка брезгливое выражение, которое он запомнил у нее еще при встрече.
— Ты должен был бы обижаться на меня.
Она съежилась еще больше и продолжала загадочно усмехаться.
— Ведь я больше не повторю тебе слов о любовной сказке. Это развеялось. И не потому, что ты был в этом виноват.
Она, точно извиняясь, протянула ему руку. Он сжал холодные кончики пальцев, чувствуя себя ничтожным и бесконечно виноватым перед нею, как перед женщиной.
— Я рада, что могу, наконец, не обвинять никого, — сказала она. — Раньше я ненавидела Варвару Михайловну…
Она говорила, мечтательно углубленная в себя.
— Я считала ее тупою мещанкой.
Он с удивлением поднял голову. Она улыбнулась, потом попросила у него папироску и, медленно и угрюмо куря, продолжала: