Брат скрылся. Солнце заливало Москву. Смотреть на раскалённое небо было невыносимо. Я закрыла глаза.
Ём. Ём. Прости меня.
И в этот момент что-то грохнуло и разнеслось над рекой. Там, откуда мы только что убежали. Был миг полной, оглушающей тишины. Всё во мне сжалось. Я развернулась и пустилась назад, ещё ничего не понимая, а навстречу мне хлынул поток, словно прорвало плотину и через неё вытекало целое озеро: это люди бежали с поляны.
В меня ударила волна человеческого ужаса, паники, кто-то кричал, кто-то кого-то звал, в колонках со сцены гремел чей-то голос, в стороне заорала сирена – а я увязла, я больше не двигалась, каждый шаг был преодолением. Я увидела сцену, увидела, что она пуста. Полицейская машина выехала на набережную и тоже увязла. Сирена взревела и смолкла, захлебнувшись. Кто-то кричал, кто-то матерился, кого-то вытолкнули в реку, и он плюхнулся о камни. Ну что ты делаешь, прямо как человек! – разозлилась я на себя и стала выгребать из потока к деревьям у подножия холма. Я гребла изо всех сил, но волны захлёстывали, норовили сбить с ног, наконец я ухватилась за ветку и вылезла, переводя дыхание. Ну что ты, право, как человек, твердила, уткнувшись лбом в ствол, закрыв глаза и вдыхая запах прелых листьев. Запах Леса, моего Леса. Нельзя быть человеком, нельзя, нельзя – но я и не была им: в отличие от них я уже знала, что стряслось: я уже знала, что это стреляли, я не знала кто, но я знала твёрдо – стреляли в Ёма.
Брат появился на чердаке под утро. Завалился шумно, никого не стесняясь. Шатаясь, дотащился до дивана. Рухнул и стал снимать ботинки. Все его движения – в избытке, его самого – в избытке, пьяный, в пух и перья пьяный и счастливый человек.
– Ну как? – спрашиваю, не оборачиваясь, просто для того, чтобы он знал, что я не сплю.
– Прекрасно! «Скорая». Промывание желудка. Капельница. И немного чуда. Будет жить.
– Кто бы сомневался, – ворчу, натягивая одеяло. Он смеётся, разуваясь, сдерживая бьющую через край радость. Потом оборачивается и смотрит на меня. Я чувствую, что смотрит. Лежу к нему спиной и не двигаюсь. Кокон. Ещё не бабочка, но уже не гусеница. Как он может по кокону понять, что происходит внутри?
– Яра, не надо. – Он трогает меня за плечо и говорит другим голосом. Я хочу отдёрнуть плечо, но выходит какая-то судорога. – Не стоит, слышишь? Они ведь люди. Только люди. Ветер, морок…
– Трава, – отзываюсь я. Он замолкает. Меня колотит. Это видно из-под одеяла, я уверена, но ничего не могу с собой поделать.
Вдруг он поднимает меня за плечи, разворачивает, усаживает как ребёнка, берёт в руки мою голову и заглядывает в лицо. Я не могу открыть глаза. Я не хочу его видеть. Он смотрит и, верно, понимает всё. Обхватывает мою голову, прижимает к себе.
– Плачь. Плачь, сестрёнка. Люди плачут, когда им больно.
– Я не хочу плакать, – твержу сквозь зубы. – Я не могу плакать. Я не человек.
Но горло перехватывает судорогой, и я замолкаю. Сейчас я его ненавижу.
А он гладит меня по голове. Гладит и целует меня в лоб. Как ребёнка. И под его ладонями мои косы, цветастые мои змеи, расплетаются, рассыпаются по плечам.
От него пахнет больницей – и Яром, смертью – и Яром, князем света, солнечным богом, солнечным моим братом, победителем тьмы.
Что ж, славен будь, светлый Ярило: ты откупил свою девочку у смерти. Не золотом мира, не финиками из царских садов – жизнь за жизнь ты отдал, мой князь.
Я ревела, уткнувшись ему в грудь, а он всё гладил и гладил меня по волосам.
2
В школе искусств с утра творился кавардак: ходили разодетые, взволнованные мамочки, бегали дети в народных костюмах, всё тонуло в букетах, и даже вахтёры сидели какие-то торжественные и праздничные. Только что отгремел выпускной концерт, холл заполонил народ, то в одном углу, то в другом начинала звучать гармошка, и высокие, звонкие девичьи голоса заводили частушки. Директор, в рубахе в красную клетку до колен, с ярким цветастым поясом и красной перевязью через грудь, с балалайкой в одной руке и охапкой цветов в другой, прокладывал себе путь сквозь толчею, как медленный, но упрямый ледокол. За ним, словно пена на воде, бурля и взыгрывая, вился хвост из разодетой, радостной мелюзги. Директор раздавал поздравления и раскланивался.
– Борис Ефимович, а я к вам, – шагнул к нему мрачный охранник.
– Сергеич! – обрадовался тот, перекинул балалайку под мышку и протянул руку для пожатия. – Извини, дорогой, не сейчас, видишь, праздник.
– Да, всё понимаю. Только дело важное, – начал было охранник, но директор его не слушал, он плыл дальше, и пробиться к нему с разговором не было возможности. Покачав головой, Сергеич покинул свой пост и двинулся следом.
Так большой толпой доплыли до кабинета, полного инструментов. Дети распределились по всему пространству и подняли галдёж.
– Борис Ефимыч, такое дело, – заговорил охранник от самых дверей, глядя, как директор ходит по комнате, стараясь куда-то пристроить цветы. Услышав его, Борис Ефимыч остановился, но из-за спины охранника решительно шагнули несколько женщин, подталкивая впереди себя ещё один огромный букет.
– Борис Ефимович, от родительского комитета прошу разрешить вас поздравить, – завела одна из женщин.
– Разрешаю, – улыбнулся директор, заметил, что всё ещё держит балалайку и повесил её на стену. – Что у вас?
– Разрешите поздравить, – сбилась мамочка и повторила текст снова.
– Разрешил уже. Поздравляйте, – сказал директор без тени улыбки, становясь перед делегацией навытяжку. Но мамочка не могла уже ничего сказать, смутившись. Тогда вперёд шагнул букет.
– Борис Ефимыч, это вам! Спасибо за то, что вы с нами! – раздался звонкий голос.
– Спасибо! – Директор взял цветы и посмотрел на существо, скрывавшееся за ним. – А кто у нас тут? Марфа! Ты, Марфуся, сегодня хорошо пела. Молодец! Объявляю тебе благодарность, красотуля. Ты же красотуля?
– Я не знаю… – протянула Марфуся, не опуская лукавых глаз.
– А я знаю: красотуля и ещё какая. Ты в зеркало с утра смотрелась? Там сегодня таких красивых девочек показывают!
Марфуся, перестав понимать, о чём речь, подняла глаза на маму. Мама стояла пунцовая от счастья и смущения.
– Я пойду, – зарделась Марфа.
– С праздником, Борис Ефимыч! – попрощался хор родительского комитета.
– Уф! – Директор, когда они скрылись, положил цветы на подоконник ко всем остальным и начал стягивать с себя рубаху, переодеваясь. – Так чего там, Сергеич? – обратился к охраннику из недр одежды.
– Борис Ефимыч, не дело творится. Вы за своим ансамблем следите…
– Чего-чего? – не понял директор, выныривая на свет божий уже в обыденном виде. В дверь постучали. Вошёл мальчик в заклеенных очках, протянул аккуратно свёрнутый народный костюм.