* * *
«Граждане! Купите па-п-и-р-о-сы»!
Голос у Мони высокий, чистый, хватающий за душу. Природа словно откупалась от малолетнего музыканта за горбатую спину и прогрессирующую слепоту левого глаза безупречным слухом и прекрасными вокальными данными.
«Подходи пехота и матросы…»!
Гитара у Мони хоть и старенькая, зато струны на ней серебряные, и настроена она безупречно, на зависть любому профессиональному гитаристу. Моня нотной грамоты не знал, но Создатель вложил в его уши и пальцы то, что у людей принято называть прирождённым талантом.
«Подходите, пожалейте!
Сироту-меня согрейте…»!
В этом месте Моня делал едва уловимую паузу, после чего голос его становился пронзительным и взлетал на полтона выше.
«Посмотрите, ноги мои босы»!
Ноги у Мони действительно были босыми, коричневыми от загара и пыли, c огрубевшей до состояния дублёной кожи подошвой.
После первого куплета Моня делал небольшой проигрыш, который сам же и сочинил. Его пальцы начинали метаться по струнам, извлекая из инструмента щемящие душу гитарные переборы. Розочка чётко улавливала этот момент, и когда гитарная струна ещё дрожала от последнего прикосновения пальцев юного музыканта, она вскидывала смычок и скрипочка в её руках оживала.
«Давить на жалость» Моня умел, и их странный на первый взгляд с Розочкой дуэт подходил для этого как нельзя лучше. Одесситы обступали их кружком, и часто женщины, проникнувшись состраданием, не только бросали монетки в засаленный картуз горбатого музыканта, но и, не таясь, утирали непрошенные слёзы.
«Мой отец в боях сражался,
на войне он пал!
Мамку немец из винтовки
где-то расстрелял…»
Продолжал Моня, глотнув воздуха, и голос его обретал трагические обертоны. Обычно на этом куплете Моня находил особо чувствительную одесситку и, глядя прямо в её слезливые глаза, окончательно входил в придуманный им образ.
«А сестра моя в неволе!
Сам я ранен в чистом поле,
Отчего и зренье потерял».
Отец Мони, Яков Гершевич, был хоть и преклонных лет, но всё-таки живой, мать тоже здравствовала, а родной сестры у него отродясь не было. Однако все, кто слушал в этот момент Моню, свято верили, что он действительно круглый сирота, покалеченный на фронтах Гражданской войны.
«Я мальчишка, я калека!
Мне двенадцать лет…», —
выводил Моня чистым, но полным отчаянья голосом и скрипочка в руках Розочки плакала с ним в унисон.
«Я прошу у человека,
– Дай же мне совет…»!
После этой строчки Моня привычно обводил окружающих жалостливым щенячьим взглядом, и люди стыдливо опускали глаза, словно каждый из них был повинен в несчастье маленького горбатого музыканта.
«Где мне можно приютиться
или богу помолиться»?
В этот момент голос Мони словно обрывался на высокой ноте… наступала короткая, но полная внутреннего напряжения пауза, во время которой замолкала скрипка, а длинные, как у пианиста, пальцы еврейского мальчика замирали на гитарных струнах.
«Ах, как надоел мне этот свет»!
Последнюю строчку Моня выдавал в полнейшей тишине, понизив голос сразу на два тона, словно по секрету признавался слушателям в своих сокровенных, но грешных мыслях.
«Граждане! Купите па-п-и-р-о-сы»!
Припев Моня доигрывал, уже мысленно прикидывая, сколько мелочи на этот раз сбросят в его картуз сердобольные слушатели. И когда последняя взятая Моней нота таяла в вечерней прохладе приморского города, Роза снова вскидывала смычок и выдала два пронзительных финальных аккорда.
Деньги Моня делил по-честному – пополам. К деньгам Моня относился уважительно, но никогда не жадничал. Более того, такой щепетильный вопрос, как подсчёт и делёж выручки он поручил сестре и свою долю брал только из её рук.
Так было и в тот памятный летний вечер, когда среди слушателей он приметил молодого коренастого мужчину в белом полотняном костюме и жёлтой соломенной шляпе канотье. За спиной мужчины стояли два бугая, несмотря на тёплый вечер одетые в тёмные пиджаки и косоворотки. Правая пола пиджака у обоих громил была подозрительно оттянута книзу. Пока господин в белом костюме наслаждался пением уличного музыканта, телохранители постоянно вертели головами и никого близко не подпускали.
– Шо бы я так жил, як ты спиваешь! – сказал господин в белом костюме, когда Моня закончил играть и бросил в картуз целый рубль. После чего странная троица с достоинством направилась в пивную.
Поздним вечером Розочка подвела финансовый баланс. За вечер в картуз Мони перекочевало 60 копеек мелочью и 1 серебряный рубль. Рубль не делился, и она протянула его Моне, признавая этим жестом его старшинство. Моня повертел рубль в руках, подумал и вернул его сестре.
– Мамка твоя по-прежнему хворает? – тихо спросил он.
– Хворает, – со вздохом ответила девочка. – Дохтура бы надо, да дохтур к нам без денег не пойдёт, а фельдшерица хоть к нам и заходит, да помочь мамке ничем не может.
– На перекрёстке Преображенской и Садовой живёт Лейба Канторович – очень хороший врач! – произнёс Моня. – За визит он берёт не менее трёх рублей. Отдашь ему рубль и скажешь, что это деньги Мишки Япончика, и что Япончик будет очень разочарован, если узнает, что такой уважаемый господин, как Конторович, отказался помочь единоверцам. Запомнила?
– Угу! – кивнула девочка головой и, зажав в руке денежку, счастливая поспешила домой, а Моня ещё долго сидел под каштаном, думая о том, что если Япончик узнает о его сегодняшней проделке, то запросто оторвёт ему голову и не посмотрит на то, что Моня его единоверец.
«Ах, как надоел мне этот свет»!
* * *
Герман и Ирина оказались в «Тридевятом царстве» так быстро, словно перешагнули порог и вышли из парадного на улицу. Улица оказалась широкой, и по сравнению с Москвой малолюдной. Однако на этом чудеса не закончились: Герман с удивлением увидел, что на его прелестной спутнице вместо роскошного (по его понятиям) французского платья надето скромное коричневое платье курсистки с белым атласным воротничком и кружевными манжетами. Сам же Герман оказался одет в летний светлый костюм, шёлковую бледно-голубую рубашку и такого же цвета галстук-бабочку «кис-кис». В руках у него оказалось лёгкая трость с серебряным набалдашником в виде львиной головы. Он с испугом обшарил карманы пиджака и успокоился только после того, как обнаружил бумажник с пластиковыми билетами и крупной суммой царских ассигнаций, которые он купил за доллары у знакомого московского нумизмата. Герман спрятал бумажник во внутренний карман и невольно залюбовался своим отражением в витрине магазина «Готовое платье».