– Вот как? – Никита, уже начавший было подниматься, снова опустился на стул и недоумённо посмотрел на пристава. – Отчего же? Вы, кажется, сами упоминали, что бунта не было, что мужики работают как прежде… Это так?
– Так оно, конечно, да… Прямого бунта, поверьте, мы бы не допустили. Но всё же – поосторожнее, – туманно повторил пристав. Никита продолжал сидеть, внимательно глядя на него, и становой медленно выговорил: – Грех о покойнице худое говорить… Да и управляющей она, вероятно, была отменной… Но мужики ваши от неё довольно намучились и сейчас могут ещё находиться в некоторой… Как бы это выразиться… нервной ажитации.
Закатову с трудом удалось не рассмеяться, представив себе болотеевских мужиков «в нервной ажитации», но тревожный червячок всё же зашевелился под сердцем. Никита не стал более расспрашивать станового и, распростившись с ним, вышел к своей бричке, ожидавшей у крыльца.
Что же, чёрт возьми, происходило все эти годы в их богом забытом Болотееве? С какой стати мужикам находиться в волнении и каким образом им удалось «намучиться» от Веневицкой? Закатов ничего не понимал, и от этого ему ещё меньше хотелось ехать в имение. Но поворачивать назад было, разумеется, глупо, и он, усевшись в бричку, твёрдым голосом велел ямщику трогать.
Впереди показались пять развесистых лип, растущих при повороте дороги на Болотеево. По сторонам замелькали знакомые избы. Они показались Закатову до странности обветшавшими и поникшими, готовыми, казалось, рухнуть при первом же дуновении осеннего ветра. Заборов почти вовсе не было; те, которые имелись, стояли вкривь и вкось. С дороги, уступая путь бричке, шарахнулась какая-то баба; Закатов успел заметить лишь исхудалое лицо её и запавшие, полные ужаса глаза. Этот взгляд настолько изумил его, что он выглянул из брички и обернулся. Баба, согнувшись в низком поклоне, стояла у обочины, и Никите почему-то стало страшно.
Вот наконец и мшистые столбики ворот, от которых широкая, посыпанная песком дорожка ведёт к усадьбе. У самых ступеней, ведущих в дом, среди опавших листьев, важно расхаживали куры. На столбике ворот сидел большой петух. Пренебрежительно посмотрев на подкатившую бричку, он кококнул, повернулся к приехавшим спиной и свалился в засохшую крапиву.
Выпрыгнув из брички, Закатов вдруг вспомнил, что не дал знать в имение о своём приезде, упав как снег на голову. И не успел он подумать об этом, как увидел растрёпанную голову и вытаращенные глаза веснушчатой девки, глядевшей на него из зарослей одичалой сирени.
– Охти, матушки… Барин! – громким испуганным шёпотом сказала она. И с истошным, заставившим Закатова вздрогнуть воплем кинулась к дому:
– Барин приехали! Феоктиста, дядька Кузьма, Федька, Анфиска, Авдеич, барин приехали-и-и! Чтоб мне провалиться, бари-и-и-ин!!!
В доме захлопали ставни и окна, послышались панические крики – и, когда Никита подошёл к рассохшимся ступенькам крыльца, ему навстречу вывалила бестолковая, оборванная, взбудораженная толпа дворовых. При виде барина они переглянулись – и удивительно слаженно бухнулись на колени, взвыв:
– Батюшки, слава господу премилостивому, отец наш родной приехал!
– Тьфу… С ума вы сошли, что ли? – севшим от растерянности голосом спросил Никита, останавливаясь перед ними. – Дядька Кузьма, это ты? Ну-ка вставай немедля, что это ты разлёгся… Феоктиста! Жива?! Ну, слава богу! Да поднимись ты наконец, что ты ревёшь? Что вы тут умудрились натворить? Авдеич, да встанешь ты или нет?!
Какое там… Ещё добрых четверть часа ему пришлось слушать вой, рыдания и причитания, сопровождаемые поклонами в землю и распластыванием по подмёрзшей грязи. Рыжая девка пыталась даже чмокнуть Никите запылённый сапог, и бедному барину пришлось вспрыгнуть от неё на ступеньку крыльца. Старуху кухарку Феоктисту, которую он помнил с младенчества, Закатов едва сумел поднять на ноги, и то лишь на миг: стоило ему отойти, как бабка бодро повалилась в исходное положение и завыла с новой силой. Старики дворовые не голосили, но стояли на коленях с таким непоколебимым, угрюмым упорством, что Никита и упрашивать не решился. В конце концов он вздохнул, сел на ступеньку крыльца и достал портсигар, надеясь, что всё это безобразие как-нибудь успокоится само. И действительно: первой опомнилась всё та же Феоктиста:
– Господи! Царица небесная! Барин с дороги, умучившись, оголодавши, а вы тут!.. А ну встали, паршивки! А ну в дом! А ну живо у меня, подлянки! Батюшка, Никита Владимирыч, спаситель наш, не извольте волноваться, сейчас и обедик какой ни есть состряпаем, и отдохнуть вам постелим… Фенька, Анфиска, Глашка!!! Третьего дня ещё велено было пуховики высушить, а вы?!
В голосе старой кухарки затрубили такие фельдмаршальские нотки, что Закатов невольно улыбнулся:
– Феоктиста, успокойся ради бога. Я не голоден и не устал. Прикажите лучше накормить лошадей и… Ну вот, всё снова, да что же это такое?!
Конец его слов потонул в трубных рыданиях: старуха содрогалась от слёз, приникнув к его руке. И, подняв глаза, Никита увидел, что дядька Кузьма и едва держащийся на ногах, седой как лунь кучер Авдеич плачут тоже: не вытирая глаз, не всхлипывая, не вставая с колен. В сердце ледяной змейкой пополз страх: «Господи, что же тут творилось, отчего они так напуганы?»
Наконец всех мало-помалу удалось привести в чувство, и развернулась бешеная деятельность. Встрёпанные девки бегали из дома в сад и из сада в дом с пуховиками, подушками, половиками: на заднем дворе пыль поднялась столбом. Вокруг птичника с истерическим кудахтаньем носились преследуемые мальчишками куры: их отлавливали к барскому столу. На кухне яростно стучали ножи и чадила печь. Все комнаты стояли открытыми настежь. Дядька Кузьма, беспрерывно кланяясь и вытирая пальцами глаза, провёл Никиту в дом.
– Извольте в кабинетец пройти, Никита Владимирыч, потому в нём ещё хоть малость прибрано… Не извольте волноваться, сейчас бабы в минут вам чистоту наведут! Все перины выхлопают, полы перемоют – как в царском тереме станет! Царица небесная, и как же мы вас ждали-то… как денёчки считали… Дошли до бога молитвы наши!
Никита почти не слушал бормотания старика, шагая по пыльной анфиладе комнат, которые казались ему маленькими, словно клетушки для кур. Таким же крошечным выглядел и отцовский кабинет, который в детстве казался Никите огромным, страшным, похожим на святилище. Здесь мало что изменилось: те же пыльные шкафы с тусклыми треснувшими стекольцами, тот же стол красного дерева с потёртым сукном, те же старинные, позеленевшие от времени канделябры, в которых ещё стояли оплывшие свечи, те же расходные книги и турецкая сабля на стене… На стене висел портрет матери – юной, прекрасной, в розовом бальном платье, но его едва видно было за слоем паутины и пыли. Никита вспомнил вдруг, как в детстве ему всё время хотелось забраться с ногами на отцовский стол и внимательно рассмотреть этот портрет – но об этом и думать было нельзя. Даже сам вход в кабинет был ему запрещён. Сердце вдруг болезненно сжалось при воспоминании о безрадостных детских годах, и Закатову ещё сильней, чем прежде, захотелось выйти из затхлых комнат на свежий ядрёный воздух и уехать отсюда.