– Бабушка, это не подходит, – говорю я, вспомнив, что мне ещё сочинение писать. – Я не могу писать про печку и домовых. Мне надо про тебя.
– Ну, про меня не интересно, – отнекивается бабушка, переключая духовку. – У меня медалей нет, родилась я уже после войны, подвигов не совершала, утопающих не спасала. И вообще – мне некогда.
Бабушка снимает фартук. Это я шила бабушке фартук на уроке труда. Мы всем классом шили. Двадцать шесть одинаковых фартуков. Мы их украсить решили, каждый как захочет. Чтобы, бабушки, если вдруг соберутся все вместе, они свои фартуки не перепутали. Артём купил для фартука наклейку с гоночной машиной. Иришка пришила вместо кармана красивый носовой платок со своей любимой ведьмочкой из мультика. А мы с бабушкой решили сделать красивую вышивку, да всё времени не было. Может, пока пироги пекутся, начнём вышивать? Я бегу за нитками, иголкой и бабушкиными очками, и мы выбираем узор. Я хочу вышивать картину с подсолнухами или щеночка, но бабушка предлагает какие-то крестики и ромбики. И пока мы вышиваем, вот что рассказывает:
Про волшебные знаки
Стольких нарядов, как у тебя сейчас, у меня, конечно, не было. В магазинах одежду тогда почти не продавали. За ней нужно было в город ехать, а он далеко. Покупали ткань и шили одежду дома. Моя мама Катя была строгая, даже суровая. Она модных платьев не шила, только ниже колен и тёмные. Да и не продавали после войны другой ткани. Тогда даже краски цветной не было, одна чёрная. И в школе все парты – чёрного цвета. Когда я в средние классы перешла, парты покрасили коричневым. Мы время цветом мерили: «Это случилось, когда парты ещё чёрными были», – говорили. Значит, немного ещё времени с войны прошло, краска не облупилась.
Папа маме говорил:
– Что ты её как старуху одеваешь, покороче платье сделай!
Но у мамы всегда ответ готов:
– Не одежда красит человека – добрые дела.
Она была строгих порядков. Смеялась редко. А вот петь любила. И какие красивые кружевные воротники вязала! Платье сразу наряднее становилось.
Раньше и ткань сами делали. Только времени на это требовалось месяцев девять. Во-первых, надо лён посеять. Это тебе не лук зелёный на окошке проращивать – огромное поле. Как взойдёт – прополоть. Да не как попало, а сидя на половичках, чтобы стебельки не поломать. Вызрел – выдёргивай из земли, колоколки с семенами убирай и на речке мочи. Недели на две в воду складывали, камнями придавливали. Самое противное потом стебли из реки доставать. Скользкие, вонючие, зато мягкие. Без этого никакая ткань не получится. После лён сушили и мяли. Мы бегали бросать его на дорогу, где телеги и машины часто ездят, – он и помнётся под колёсами. Помяли – время трепать, а потом чесать щетями из свиной щетинки. Пока рассказывала – устала, а делать и вовсе замучаешься. Мама говорила: «Лён с ленью не ходит». Чёсаный лён похож на шерсть. Вот его и пряли, нитки делали. Помнишь, «три девицы под окном пряли поздно вечерком»? У нас дома такая прялка тоже была. А ещё была с колесом и большой педалью – прялка-самопрялка. Но это только так говорилось: самопрялка. Нитку-то руками надо было сучить, а колесо ногой крутить. Нитки стирали, сушили. Ну вот, после этого и ткать можно, как раз зима пришла. Я очень любила, когда папка в комнате станок ткацкий устанавливал. Лён мне самой ткать не пришлось, мала была, а вот половики из старых, нарезанных ленточками тряпочек я ткала. Станок наш потом в школьный музей отдали. Я как пыль из половика вытрясаю, так и слышу: тр-р – это челнок ныряет между нитками основы, как уточка в волнах… Пока мама ткала, папка доставал сапожный ящик, в котором хранились нитки, шило, иголки, вар, привязывал нитку к двери, разматывал её до другого конца комнаты, обводил ножку стула, снова к ручке дверной, и так несколько раз, чтобы нитка получилась толстая; затем начинал варом по белой нитке ездить – смолить. Нитка становилась крепкой чёрной дратвой. Ею валенки и сапоги подшивали. Да и сандалии наши тоже.
Как мне обратно в те времена хоть на маленько хочется. Засыпаю и думаю: вот бы приснилось, как мы в деревне все вместе дома. Огонь в печи, окна до самого верха в морозных узорах. От ящика сапожного пахнет чем-то ремесленным, деревянным. Набелки стучат: тук-тук, тук-тук. От пряжи – запах живого и тёплого. Ты-то вот, интересно, что в старости вспоминать будешь? Внучке своей для сочинения рассказывать?..
Такая, как ты, раньше сама могла себе платье вырастить – девочек с пяти лет этому обучали. А какая крепкая ткань получалась! У меня до сих пор сохранилось полотенце, что вручную сделано, от зёрнышка до вышивки.
Однажды, когда родители были на работе, а братья на улице играли, решила я смастерить себе наряд. Открыла сундук – шифоньеров и шкафов-купе тогда не было, а были большие деревянные сундуки, где лежало всё самое ценное. Если в доме случался пожар, сундук спасали в первую очередь, не считая, конечно, людей и животных. Так вот, открыла я тот самый сундук. Мама Катя про него пела:
В сундуке моём добро
Бережно хранится.
Когда времечко придёт,
Доченьке сгодится.
Ну, я и подумала, что всё равно ведь там моё. И пришло уже время, когда оно мне сгодится. Внутри – вышитые льняные полотенца: рушники. Два полотенца поскромнее, только с краю вышивка. А на одном, самом старом, – красивые солнца, деревья, цветы по всему полотну. Сделала я из рушников сарафан. Из украшений были у нас в доме только бусы. Крупные, красные, как ягоды калины. Пять раз хватило вокруг шеи намотать. Зеркало было маленькое – смотрелась в окно. Стою, залюбовалась. Вдруг дверь открывается и входит дед Костыль. Фамилия у него Костылин, но за вредность все его Костылём звали. Про него родители между собой говорили, что давно, ещё до войны, он ходил по дворам с наганом и у кого что хорошее было, отбирал. Не себе, а в колхоз. Это называлось раскулачивание. Всё забирали: от коров до последнего мешка пшеницы. Ох и напугалась я. Думаю: отберёт ведь сейчас рушники. А он поманил к себе пальцем, прищурился и говорит: «Ах вы немцы недобитые! Свастику вышиваете! Кресты фашистские! Мало вас били! Я на вас управу найду!» И ушёл, дверью хлопнул. Я понять ничего не могу. Знак этот фашисты рисовали – крест с загнутыми концами. Как мы тогда эту свастику ненавидели, хоть и не знали, что она так называется. Я на рушник глянула – а ведь правда: один узор, если приглядеться, со свастикой схож. «Вот так нарядилась, – думаю. – Теперь ведь нас всех расстреляют!» Запрятала рушники обратно, а сама думаю: почему мама, бабушка и прабабушка вышивали такой знак? Они ведь советские люди, а не фашисты.
Вечером, когда мы ужинали, заходит к нам председатель колхоза Сомов – главный человек в деревне, а с ним дед Костыль.
– А ну-ка, хозяйка, покажи, где тут у тебя фашистские знаки, – велел Сомов.
– Что случилось? – спрашивает папа. – Объясните.
– А не твоего ли, Екатерина Семёновна, старшего братца, директора маслобойки, по линии НКВД забрали? – ехидно интересуется Костылин у мамы, а на отца, словно и нет его, даже не смотрит. – За свастику забрали врага народа! У кого на маслобойне взбивалка была фашистским крестом?