А чудо было в том, что человек, пересекающий реку, рос и приближался с каждым шагом. И уже издали было заметно, что этот человек большой, необычный. Нагретый солнцем воздух дрожал и колыхался вокруг его возрастающей фигуры, торосы сверкали и переливались в солнечных лучах. Вскоре стал слышен и звук его шагов. Он шагал тяжело, сотрясая лед вокруг себя. Этот нарастающий, равномерный звук тяжких, мощных шагов заставил толпу притихнуть. Даже дети, все время галдящие и машущие руками и шапками, стихли и смотрели, раскрыв рты, словно считая каждый шаг. А каждый шаг делал идущего больше и сильнее. Люди на берегу смотрели и слушали шаги его.
Человек шел.
Едва он достиг середины реки, как раздался треск. Толпа на берегу ахнула, люди стали креститься и бормотать молитвы на своих языках. Именно этого и ждали они. Снова треснуло, затем – еще и еще. Послышалось шевеление, словно река рожала что-то большое и такое нужное всем. Блестящие на солнце ледяные торосы дрогнули.
– Пошла-а-а! – закричал лабазник, отмахнув шапкой, словно давая ледоходу команду.
– Пошла-а-а-а! – воскликнули ребятишки.
– Пошла, пошла! – закивали бабы головами.
– Пощла, матучка, пощла… – запричитали, крестясь по-католически, старухи-эфиопки.
– Даидзра! Даидзра! – гаркнули в толпе грузины, хохоча.
Албанцы возбужденно заговорили по-своему, повторяя тягучее “э-э-п! э-э-п!”, беременная красавица смотрела на реку исподлобья и цокнула неодобрительно языком, а некрасивая девочка вся застыла в радости, открыв рот и с жадностью втягивая глазами происходящее.
Лед лопнул, затрещал и угрожающе задвигался сразу во многих местах. Но это не смутило идущего по нему человека, не заставило его ускорить шаг. Он продолжал спокойно свой путь, верша свое дело, прокладывая дорогу поперек не только реки, но и – ледохода, и – всей этой долгой, уже так надоевшей всем зимы. Поступь его была равномерна и уверенна. Позади него задвигались, треснули и стали топорщиться льдины, наползая одна на другую. Трещины расходились вокруг него с глухим, необычным звуком, бывающим только раз в году. Лед пополз, как живой, порождая тот ни с чем не сравнимый шум ледохода. Вскоре шум повис над пространством поймы, заполняя собою свежий и глубокий весенний воздух и становясь самим этим свежим воздухом над рекою.
Река пошла.
Толпа зашумела сильнее. Шапки полетели вверх, мальчишки засвистели, голоса мужиков и баб приветствовали идущего:
– Светоносец!
– Богатырушко!
– Батюшка родима-а-ай!
– Мшинди ва барафу умефика!
– Благодетель!
Но вскоре разноголосье слилось воедино, все вдруг словно вспомнили и сразу принялись повторять одно в такт шагам идущего:
– Толстой пришел и лед пошел! Толстой пришел и лед пошел!
Они твердили это с радостью, как молитву, повторяемую по праздникам много раз в своей жизни:
– Толстой пришел и лед пошел!
Дети и мужики, бабы и старухи повторяли и повторяли это, щурясь от солнца, радуясь до слез:
– Тол-стой при-шел! И лед по-шел!
Албанцы тоже старались повторить слова за всеми, ошибались, но принимались снова, улыбаясь одновременно грозно и весело, как могли только они. Русские, эфиопы и кавказцы же твердили свое так, словно стали одним человеком и этот человек теперь стоял на обрыве и приветствовал другого человека, идущего ему навстречу. А тот смело шел поперек реки, шел и шел. Он уже миновал середину русла, шаги его рушились все громче, оживший ледоход шумел за спиной, и с каждым его шагом все следящие за ним понимали: приближается великан. Это заставило людей приветствовать его еще громче и слаженней. Как будто тот невидимый, составленный из этих людей человек радовался одновременно и самому приближающемуся путнику, и тому, что путник этот больше обычных людей, и что он на их глазах разбудил шагами своими спящую реку, и что идет он так смело наперекор всему по этому рушащемуся льду, и что идет он не просто так, а потому что ему есть дело до людей, живущих на берегу реки, дело важное, гораздо важнее рушащегося темного льда, дело, ради которого он и совершает свой опасный путь, и дело это – доброе и очень нужное людям.
– Толстой при-шел! И лед по-шел! – гремело с берега.
А великан уже был близко. Тонкий прибрежный лед не выдержал его веса, он с шумом провалился по самую шею, круша лед в шугу. Толпа охнула, но все это не смутило богатыря, – опираясь на ушедший в воду посох, по грудь, по пояс в воде, он так же неспешно стал выходить из реки на берег. Его последние шаги сопровождались всеобщим криком: великан пересек реку и разбудил ее. За его спиной по всей ширине русла вовсю уже двигался, шумел, трещал ползущий лед. Льдины лопались, наползая одна на другую, топорщились, словно собираясь вылезти из воды, и грозно рушились, дробясь. Весеннее солнце сверкало на их сколах и водяных брызгах.
Народ бросился вниз по скату с обрыва, навстречу великому гостю. Мужики и бабы, дети, сомалийцы и албанцы съезжали вниз по мокрому снегу и бежали к великану. И только две старухи, старик да беременная албанка остались стоять на обрыве.
А он, выбравшись из воды, широко шагнул на твердый берег. Первыми подбежали к нему дети. И сразу стало видно, насколько велик этот человек – дети оказались ниже его колена. Толстой был в три раза выше взрослого мужчины. Он вышел на берег и остановился, опершись обеими руками на посох. Вслед за детьми подошли и взрослые, кланяясь ему.
Тяжело и громко дыша после своей работы, Толстой смотрел на все с высоты своего богатырского роста. Он был одет в рубище, сотканное из толстых волосяных веревок, поверх было накинуто нечто вроде рыбацкого бушлата, сшитого из старого паруса, истрепанного ветрами Каспия, подпоясанного плетеным кожаным поясом с огромной медной пряжкой. С одежды путника потоками лилась вода. За спиной у Толстого висел короб, плетенный из широкого лыка. Он опирался на посох, сделанный им самим из вывороченного с корнем молодого ясеня.
Лицо Толстого было совершенно особенное: его можно было принять за гранитный валун, тысячелетиями перекатываемый великими ледниками по земле и удивительным образом принявший форму человеческого лица с одновременно грубым и страдальческим выражением; лицо было безволосым; скулы, нос, губы, подбородок были словно сдвинуты со своих мест, голые надбровия выдавались вперед, а под ними шевелились, жили своей жизнью глубокие, темные, всегда блестящие от влаги глаза. Валун лица Толстого был таков, что ни один человек на земле не смог бы поднять и понести его.
Рыжеватые, клочковатые, словно пакля, волосы обрамляли это лицо, в волосах торчали огромные уши. Навсегда обветренные, потрескавшиеся грубые губы Толстого разошлись, и глубокий, сильный голос, словно гром, раскатился над головами людей:
– Здравствуйте, дети мои!
И в ответ, снизу раздалось вразнобой человеческое:
– Здравствуй, батюшка!