«Быть мужчиной. Это значит быть мужем, отцом, хозяином в своем доме, своей семье, своей судьбе, наконец! Но легко ли сегодня… быть мужчиной? С несчастным заработком рабочего или колхозника? С крошечным пособием, которое почему-то называется зарплатой?»
[33]
Социологи Сара Эшвин и Татьяна Лыткина, исследовавшие поведение и идентичность малоимущих и безработных российских мужчин, приходят к выводу, что потеря маскулинной роли «кормильца» или, по крайней мере, «не иждивенца» порождает сомнения в их мужественности
[34]. Мужчина, у которого нет денег, воспринимается как «не совсем мужчина», и в посткоммунистической ситуации таких оказалось немало.
Однако озабоченность недостатком мужественности в нашей части света возникла не сейчас: ее первые признаки появились еще в конце 60-х, когда повышение жизненного уровня советских людей (породившее «мечту» об экономической стратификации) было объявлено одной из задач новой Программы КПСС. Как указывают Е. Здравомыслова и А. Темкина в работе о советской маскулинности, толчком к широкой дискуссии на эту тему стала опубликованная в «Литературной газете» статья Б. Урланиса «Берегите мужчин». На основе анализа практик мужской жизни – ее низкой продолжительности, роста заболеваемости и несчастных случаев, самодеструктивных практик (алкоголизма, курения, неумеренности в еде) – «выстраивалась своеобразная теория виктимизации мужчин, согласно которой (советские. – Е. Г.) мужчины рассматривались как пассивные жертвы собственной биологической природы или структурно-культурных обстоятельств». В качестве мер по спасению вымирающей мужской популяции предлагалась выработка государством особой социальной политики, а также активизация заботы со стороны женщин, которым предписывалось записывать их к врачам, ограничивать потребление жирного, готовить здоровую пищу и т. д.
[35]
Отсутствие у мужчин навыков записи к врачам, конечно, не свидетельствует о природной слабости. Мужчины не были слабыми, а воспринимались таковыми из-за отсутствия возможностей для формирования той традиционной модели маскулинности, которая выражается через наличие у них особых ресурсов. Диссидентка Анна Наталия Малаховская, делавшая феминистский самиздатовский журнал «Мария» и выдворенная из СССР в 1980 году, вспоминает, что в одном из номеров была опубликована статья о том, что советский образ жизни разрушает те самые сферы, где мужчины могут проявить свою мужественность, и, таким образом, «делает» их слабыми
[36]. Иначе говоря, в рамках советского гендерного порядка было сложно «подтвердить» маскулинность, поскольку она конструируется за счет наличия особых ресурсов, т. е. связана с социальным статусом или классом. Классовая принадлежность – это вопрос ресурсов, и недостаточная мужественность советских мужчин была проблемой класса или, вернее, его отсутствия. В советском обществе мужчины не обладали системным преимуществом над женщинами в обладании ресурсами (в некоторой степени преимущество, конечно, сохранялось, но в целом женщины получали ресурсы не от отдельных мужчин, а от государства), и в какой-то момент общество начало воспринимать такое положение дел как «неудобное». Когда в начале перестройки Михаил Горбачев назвал освобождение женщин от двойной нагрузки (на работе и дома), явившейся, по его мнению, причиной многих общественных проблем, и возвращение их к своему «истинному предназначению» одной из перестроечных целей
[37], он выражал именно эту общественную озабоченность. Характерно, что параллельными задачами были объявлены гласность и демократизация, т. е. все буржуазные ценности – традиционная семья и свобода слова – оказались в «одном флаконе».
Приняв во внимание происходящее в постсоветских странах конструирование новых отношений доминирования и подчинения, можно понять суть тенденции, называемой некоторыми исследователями «подъемом», или возрождением, маскулинности. Они отмечали, с одной стороны, «прославление» мужественности и мужской силы и, с другой, – переопределение женского через концепты сексуальности и заботы: дискуссии об абортах и репродукции, сексуализацию и объективацию женского тела (которое стало конструироваться не просто как сексуальное, а как «генитальное»
[38]), удаление женщин из публичной жизни, передачу функций ухода и заботы в «женские руки» (вместо государства) и т. д. Эти «классовые» (связанные с практическими и символическими процессами классообразования) переопределения женского часто происходят в рамках «национального возрождения». Национальная идея позволяет «оправдать» систему классового и гендерного неравенства, прикрывая ее истинные значения более «благородным» национальным интересом. Для этого необходимо доказать, что нации угрожает опасность, что обычно и происходит при отождествлении «тела нации» с телом женщины.
Например, белорусский оппозиционный лидер, вынужденный эмигрировать в 1996 году под угрозой преследования и имеющий ореол мученика и даже «пророка», приравнивает людские потери от войн «с Москвой» (в XVI–XVII веках, когда, согласно некоторым данным, погибло около половины населения Великого княжества Литовского) с потерями от абортов и контрацепции, считая и то и другое частью геноцида против белорусского народа:
«Русские использовали войну и даже военные действия с целью геноцида белорусского народа… Затем, продолжая медицинский геноцид, они выработали вредную политику ограничения белорусской нации и убийства человеческого зародыша в женском лоне… Если белорусское общество не освободится от агрессии русского империализма и с наследием Чернобыля, то в 21 веке не останется ни одного белоруса. Вся нация вымрет, до последнего человека»
[39].
В этой позиции (она считается радикальной)«европейские» взгляды в политической сфере (белорусская оппозиция провозглашает «возвращение в Европу») соседствуют с патриархатными – в вопросах репродукции и контроля над женским телом, так как свобода и равенство являются атрибутами братства, из которого женщины исключены
[40]: у них другая роль. В любом национализме они несут бремя репрезентации нации как ее символ и ответственны за ее биологическое и культурное воспроизводство
[41]. Российский автор писал: