Понял все сразу. Умное дерево.
— Кажется, вся эта дрянь и в самом деле не производит на него никакого эффекта, — заметил Гензель вслух. — Гляди, даже кора не потемнела.
— И не произведет, — сказала Гретель, тоже глядя сквозь стекло на деревянную куклу. — Генозелья воздействуют лишь на человека. Ему ничто не грозит. Он не человек.
— Но это зелье…
— Самое настоящее, — заверила его Гретель. — Я не лгала. Это то, что может превратить его в человека. Сотворить с деревянной куклой маленькое чудо.
Гензель знал, что Бруттино не слышит их: толстый слой стекла препятствовал проникновению звуковых колебаний так же надежно, как и молекул воздуха. Янтарные глаза Бруттино мигнули. Теперь, когда пропала необходимость действовать молниеносно, он двигался удивительно размеренно, как подточенное дерево в лесу, медленно клонящееся к земле. У него ушло не меньше полминуты, чтобы поднять уцелевшую пробирку к глазам. Преломленный тонким слоем лабораторного стекла, янтарный цвет глаз приобрел новый, непривычный оттенок.
Гензель глядел на него не отрываясь, забыв про боль.
— Но если он…
Гретель тоже пристально наблюдала за деревянной куклой.
— Да, — просто сказала она. — Теперь у деревянного мальчика появился шанс, на который он раньше не мог и рассчитывать. Он может выпить содержимое пробирки и стать человеком.
— А… потом?
Геноведьма вновь пожала плечами. Где она успела научиться этому типично человеческому жесту?..
— Как только его генетическая структура изменится, вся та зараза, что находится под куполом, мгновенно распознает его как добычу. И вцепится тысячами голодных ртов. Разумное дерево может существовать там бесконечно долго, но живой мальчик не проживет и минуты. А если и проживет, эта минута будет наполнена самой страшной болью из всех, что известна нашему биологическому виду. С другой стороны… С другой стороны, братец, эту минуту он проживет человеком. Много это или мало?
— Он обрек себя на что-то куда худшее, чем смерть или пожизненное заключение, — пробормотал Гензель, не в силах отступить от стекла. — Он обрек себя на выбор.
Гензель знал, что стена саркофага непроницаема для любой геноинфекции, но все же машинально отнял руку от стекла. Бруттино стоял в прежней позе, сжимая в когтистой деревянной лапе пробирку. Сейчас она была для него и райским нектаром, и смертельным ядом одновременно. Он мог бы раздавить ее неуловимым движением пальцев. Сохранить бессмертие, пусть и оставшись в заточении прозрачного купола, уничтожив при этом свою единственную мечту. Или же выпить, променяв уготованную ему вечность на минуту невыносимых страданий, но умереть человеком.
— Кажется, он еще не готов сделать выбор, — тихо сказал Гензель. — Но я не понимаю. Это же нелогично. Если он выпьет зелье, то окончательно лишится возможности когда-нибудь выбраться.
— Нелогично, — согласилась Гретель. — Между прочим, умение мыслить нелогично — несомненное свойство любого человека. Наша деревянная кукла давно уже в большей степени человек, чем сама подозревает. Что ж, ирония зачастую бывает горька.
— Значит, он так и не отказался от своего навязчивого желания?
— Никогда и не отказывался, братец. Он родился куда более сильным и выносливым, чем любой человек, но его уязвляло то, что человеком ему никогда не стать. Форма жизни, которая казалась ему глупой, непрочной и уязвимой, оказалась недостижима. Но эта форма жизни владела миром, и на ее фоне он всегда оставался чужаком, изгоем, чудовищем. Ему во что бы то ни стало надо было стать человеком. Доказать, что он, лишенный и капли человеческого геноматериала, не хуже прочих. Это сделалось его навязчивой идеей, изувечило психику. Он пытался уверить себя в том, что человечество — дрянь, вырожденная культура, доживающая последние дни, но в глубине души ничего не мог с собой поделать. Ему нужно было стать человеком, хотя бы для того чтобы понять — каково это…
Кажется, у него теперь будет достаточно времени для размышлений.
— Возможно, его странное желание обрекло его самого на самое страшное наказание из возможных, — заметила Гретель, все еще глядя на существо за стеклом. За все это время оно так и не пошевелилось. — Только представь, каково это. Оказаться в вечном заточении, сжимая в руке смешанную с ядом мечту. Бояться ее, ненавидеть и вожделеть. По-моему, даже для такого существа, как Бруттино, это излишне суровая кара.
Гензель смотрел в замершие янтарные глаза и не знал, что сказать. Бруттино больше не замечал их, сделавшись совершенно неподвижным, неживым. И если бы не тусклый блеск его глаз, похожих на сгустки свежей смолы, его тело можно было бы принять за древесный остов из числа тех, что годами стоят в лесу, обреченные, но все еще слишком сильные, чтобы превратиться в труху. Сколько продлятся муки выбора, на которые он сам себя обрек? Сто лет? Двести? Гензель отвернулся от стекла. Едва ли это ведомо и мудрейшим из геноведьм. Быть может, это продлится очень, очень долго. Наверху будет течь обычная жизнь — сменят друг друга короли, исчезнут в радиоактивной пыли города и обновятся наборы всех хромосом. И все это время будет петлять и виться цепочка человеческой генетической линии, претерпевая непредсказуемые мутации и обрастая дополнительными генами, продолжая свой бесконечный, на протяжении тысячелетий, танец. Черт возьми, быть может, уже лет через сто Вальтербург превратится в заплесневелое болото, населенное полуразумными головастиками, которые по привычке станут именовать себя людьми… И все это время глубоко под землей, в толще камня будет терпеливо ждать существо из дерева, которое само обрекло себя на бесконечную муку, самую страшную из всех известных человечеству: муку выбора.
— Пойдем-ка отсюда, сестрица, — сказал Гензель вслух. — Может, ты не заметила, но я все еще истекаю кровью. Еще немного, и тебе придется вырастить себе еще одну деревянную куклу — на замену брату.
Гретель нахмурилась, прозрачные глаза недовольно потемнели.
— Ты хитрая старая акула, братец. Такую не так-то просто отправить на дно.
— Да, — позволил он себе улыбнуться, — хитрая, старая, но очень уставшая акула. Дай-ка плечо, обопрусь… И мушкет не забудь.
Пока Гретель вела его к выходу, Гензель смотрел себе под ноги. И лишь у самого тоннеля, ведущего к фальшивому камину, обернулся. В вечной полутьме огромной лаборатории полусфера саркофага мерцала тускло и заманчиво, как огромная чашка Петри, внутри которой находился в неподвижности один-единственный организм.
Когда америциевый ключ навеки упокоится на болотном дне, ни одна сила уже не сможет ее раскрыть. Так она и будет стоять столетиями, тысячелетиями — огромный сверкающий памятник единственному существу на свете, которое слишком хорошо знало, какую цену надо заплатить за то, чтобы стать человеком.
Одесса
Апрель 2014 — август 2015