Танкист 7-й танковой дивизии Карл Фукс писал жене с Восточного фронта в самом начале войны: «Тут не увидишь мало-мальски привлекательного, умного лица. Сплошная дичь, забитость, ни дать ни взять – дебилы. И вот эта мразь под предводительством жидов и уголовников намеревалась подмять под себя Европу и весь остальной мир. Слава богу, наш фюрер Адольф Гитлер не допустил этого»
[257].
Ему вторил унтер-офицер 9-й танковой дивизии группы армий «Юг» Вильгельм Прюллер: «Те, с кем мы здесь сражаемся, – не люди, а животные». Наблюдая за русскими женщинами, он отмечал, что внешне они даже очень ничего, «никто бы из нас не отказался», но «все они немытые, просто на рвоту тянет. Тут у них сплошное распутство! Отвратительно!»
[258]
Унтер-офицер 3-й танковой дивизии Мартин Хирш был отчитан офицером из другой части за то, что под Брестом решил оказать первую помощь раненому русскому солдату. «Что это тебе в голову взбрело?» «Я ответил ему, что должен был перевязать его. Тот взъярился на меня и выкрикнул, что незачем спасать этих “недочеловеков”»
[259].
Военврач Отто Рюле во время привала вдруг услышал выстрелы, это фельдфебель Моль застрелил русского «хиви», военнопленного, занятого на тыловых работах в вермахте. Это была месть фельдфебеля за ранение, полученное в бою с Красной армией. Дивизионный доктор посоветовал не писать докладную командованию, так как… «Моль всегда был исполнительным солдатом». «На этом дело и закончилось, – вспоминал Рюле. – Вскоре мы вообще забыли об этом случае. В конце концов, ведь речь шла о жизни какого-то русского! Яд расовой теории проник и в наши души, заглушив понятия о гуманизме…»
[260]
Иные немцы настолько верили в свое превосходство, что даже не подозревали, насколько нелепо выглядят порой их претензии. Так, некий конвоир принудил советского военнопленного Михаила Лукинова держать импровизированный экзамен по литературе. Назвав по его просьбе несколько немецких писателей, Лукинов в свою очередь спросил охранника, кого тот знает из русских классиков. Услышав имена Толстого и Достоевского, пленник осведомился о Пушкине и услышал: «А кто он был, националист или интернационалист?» – «Я даже затруднился ответить на такой вопрос и сказал, что он был просто великий русский поэт». «Значит, националист», – решил немец. И добавил высокомерно: «Если бы он был великим, то я знал бы о нём»
[261].
«Во всех приказах нам напоминали, что мы находимся в побеждённой стране и что мы господа этого мира, – вспоминал солдат 14-й роты 279-й пехотной дивизии Вилли Вольфзангер. Последствия этих напоминаний ярко, с большим художественным даром выписаны в его походных записках.
«В одной из деревень мы застряли на долгое время. Выгоняли женщин из домов, заставляя их ютиться в трущобах. Не щадили ни беременных, ни слепых. Больных детей выбрасывали из домов в дождь, и для некоторых из них единственным пристанищем оставалась только конюшня или амбар, где они валялись вместе с нашими лошадьми. Мы убирали в комнатах, обогревали их и снабжали себя продовольствием из крестьянских запасов. Искали и находили картофель, сало и хлеб. Курили махорку или крепкий русский табак. Жили так, не думая о голоде, который эти люди станут испытывать после того, как мы уйдём»
[262].
Вероятно, нечто подобное имел в виду и Гельмут Клауссманн из 111-й пехотной дивизии вермахта, когда писал, что «отношение к местному населению было правильно назвать “колониальным”. Мы на них смотрели в 41-м как на будущую рабочую силу на территориях, которые станут нашими колониями»
[263].
Любопытно, что отдельные командиры и чиновники военной оккупационной администрации оказались «святее папы римского» в вопросе введения колониальных порядков и принялись насаждать на захваченной территории вещи совершенно дикие. Так, согласно донесениям сотрудников УНКВД по Ленобласти, работавших за линией фронта, «немецкие власти установили особый порядок приветствия советскими гражданами проходящих мимо немцев. В г. Кингисеппе и в целом ряде деревень, находящихся вблизи города, власти обязывают население при встрече с немцами останавливаться, поворачиваться лицом к идущему немцу, снимать головной убор и кланяться. Этот порядок обязателен как для мужчин, так и для женщин»
[264]. «Раса господ» настаивала на исключительном к себе отношении даже в самых бытовых ситуациях: «Тротуары в Гатчине – очень узенькие, русские, если шёл немецкий патруль, должны были обязательно сойти на дорогу»
[265]. Да и не только русские: посторониться немцы требовали даже от своих союзников испанцев из «Голубой дивизии». Темпераментные солдаты с Пиренейского полуострова, однако, отказывались, и дело часто заканчивалось потасовкой.
Расовая сегрегация была особенно очевидна в городах из числа тех, куда вступила нацистская армия. Писатель Анатолий Кузнецов вспоминал оккупированный Киев: «Когда подошёл трамвай, толпа ринулась в заднюю дверь, а немец пошёл с передней. Трамваи были разделены: задняя часть для местного населения, передняя – для арийцев. Читая раньше про негров, “Хижину дяди Тома” или “Мистера-Твистера”, никак не мог предполагать, что мне придётся ездить в трамвае вот так. Трамвай проезжал мимо магазинов и ресторанов с большими отчётливыми надписями: “Украинцам вход воспрещён”, “Только для немцев”. У оперного театра стояла афиша на немецком языке. На здании Академии наук – флаг со свастикой: теперь здесь главное управление полиции»
[266]. В минских трамваях салонов для коренного населения не было вообще: в них могли ездить только немцы
[267].
Игоря Малярова, находившегося на оккупированной территории Ленобласти, поразило то, что немецкие солдаты даже не стеснялись осуществлять на глазах крестьян отправление естественных потребностей: «Говорят: немецкая культура, а немецкий солдат запросто мочился прямо при бабах»
[268]. И это вовсе не единичный случай. Константин Власов вспоминал реалии оккупированного Харькова: «Немцы вели себя в городе так, как будто бы население в нём отсутствовало. Никому не уступали дорогу независимо от возраста и пола пешеходов. Прямо на улице могли справлять любую нужду и при каждом удобном случае старались подчеркнуть своё превосходство»
[269]. Жительница Ростова-на-Дону Вера Котлярова свидетельствует, что оккупанты «поставили в Кировском скверике деревянные настилы для уборной. И не стали делать загородку. Усядутся, выставят голые задницы. Они нас вообще за людей не считали – как говорила мама»
[270]. Журналистка Олимпиада Полякова (Лидия Осипова), жившая под оккупацией в Пушкине и очень ждавшая немцев как освободителей от большевизма, записала в дневнике 4 января 1942 года: