— А по такой! — мужичку аж обидно за свою державу стало: как это можно не понимать таких повседневных вещей! — У нас ничего не вертится, у нас всё волоком ползёт.
— И как же мы на тот берег попадём? — не понимает Горшеня.
— Запросто. Вот пойдут наши с того берега на этот, перегонют паром, тогда мы на него взлезем да и потянем лямку в обратную сторону. Чаво непонятного?!
— Сильна организация! — покачивает головою Иван. — Что ж, у вас и паромной службы нет?
— Нетути. У нас вообще служб нетути. У нас всё запросто.
— А таможня есть у вас? — спрашивает Иван из какого-то косвенного любопытства.
— Таможня? — мужик мозгу набекренил. — А шут его знает! Про такое я не слыхал — может, и есть где. Мало ли у нас всякой ерундовины.
— Ерундовины, похоже, немало, — соглашается Горшеня, — а как что нужное — так нетути!
Мужик ртом воздух похватал рыбно — хотел возражения предъявить, да не хватило мысли. Снял он тогда картуз да как махнёт им на надоедливых чужаков — чуть со свету не стёр!
Подождали еще с полчаса, помаялись унылой праздностью. Горшеня чуть нос себе на бок не зачесал, Иван железный зуб во рту вырастил. Наконец прибежали на тот берег мужики и перегнали-таки паром на эту сторону.
Вот разместились сменщики на пароме, плотно друг к дружке притёрлись, чтобы всем места хватило. Те, которых к лямке притиснули, на ладони поплевали да принялись тянуть-потягивать. Иван Горшеню от лямки отодвинул, приобщился к процессу. А Горшеня вследствие той перестановки оказался лицом к лицу с тремя мужиками да ещё одну бабу плечом подпёр. Смотрят мужики на Горшеню задумчиво, со всех сторон чужака обмысливают, только что не щипят его за кривую ногу. А Горшеня молодцом держится, поводов к расспросам не даёт. Да только мужики без поводов обойтись могут, а без расспросов — ни за что. Вот и начали они пришлеца выспрашивать понемногу. Для начала один из мужичков, у которого борода светло-рыжая, на коровье вымя похожая, задает ему первый пробный вопрос.
— Чаво, мил человек, вязёшь?
— Сувениры, — отвечает Горшеня и ногой мешок свой подправляет, чтобы не съехал куда.
— А, — мужик бородою махнул, потерял интерес.
— Сувяниры нам без надобности, зря спину натирашь, — поясняет другой мужик, в берестяных обмотках. — Сувяниров у нас у самих завались — хошь подмышками ешь, хошь в курган складывай. Спросу нетути.
— Ага, — кивает Горшеня, — вот, значится, каково. А на что же у вас тогда спрос? На кафель, ребята, или же там на купорос? Чего у вас в природе не хватает? Мне, на мой пришлый взгляд, так показалось, что у вас много чего нетути.
Мужики глазами захлопали, плечами заводили — не решаются постороннему на всякие провокационные вопросы отвечать. А ответить, видать, хочется. Тот, у которого борода на вымя похожа, аж мычать стал. Горшеня ответа не дождался, решил разговор в другое русло перевести.
— А чего это вы все, мужики, в коричневых рубахах? — спрашивает. — У вас, что ли, других красок для холстов не предусмотрено?
— Рубахи у нас не коричневые вовсе, — надул щёки борода выменем, — а очень даже красные. Потому как мы праздные, нам так положено. А поскольку носим мы их не сымаючи и менять нам их не на что, то они повыцвели да повымарались.
— Оттого и цвет у наших рубах такой грязновато-красный с бежевым отливом, — добавляет берестяной.
— От так мы коричнево живём, — подвывает третий мужик — и не мужик ещё, а скорее парень — худой и выгнутый, как сухая липка.
— Да уж, — подтягивает Горшеня, — невесело на вас смотреть, праздные — рубахи красные. И тишина у вас в окрестностях какая-то монотонная, одно сплошное эхо.
А мужики на это молчат — ту тишину поддерживают, эхо припрятывают.
— Эх, хоть кто бы на сопелке, что ли, сыграл или там на свирельке какой! — не унимается Горшеня. — Глядишь, и лямку тянуть сподручнее. Нет ли у кого музыкального инструмента, братцы?
Молчат братцы, всё своё строго при себе держат — за редкими, но плотно сжатыми зубами. Горшеня от этой спёртой тишины даже растерялся слегка.
— У нас-то с товарищем был, — говорит, — рожок самогудный, да весь на дело изошёл, улетучился вместе со звуками своими.
Посмотрел вокруг себя, нагнулся да и оторвал кусочек бересты у престарелого дедка от обмотки. Дед не ожидал, с испуга чуть язык вовсе не заглотнул, а Горшеня пристроил ту полоску к губам, да как засвистит, как заведёт музыку — всю реку оживил. Мужики лицами подобрели, брови с переносиц увели, по лбам расправили; бабы заулыбались, спины выпрямили. А те, которые канат протягивали, с новым усердием за дело принялись, пену вокруг парома вспенили. Сыграл Горшеня «Землянку», «Катюшу», «Очи черные», а уже на трофейном «Августине» береста вконец истрепалась, обслюнявилась.
— Вот это здорово, — улыбается мужик с бородой выменем, — вот это радость!
Дедок одобрительно головой кивает, а парень ладошкой глаза прикрыл и дёргается с хрипом, то ли смеётся, то ли плачет — не понять.
— Молодец, паря, — говорят мужики. — Потешил, взбодрил.
— Как мягонькой кисточкой душу обмахнул!
— Как в чистое обмокнул!
— Эх, твою-раствою, семь лет не в струю!
— Да ты что же — музыкант? — спрашивают.
— Да что вы, братцы! Я Горшеня, разнорабочий, на все руки разноохочий.
А малец, сынишка мужика того, у которого сплошное «нетути», протолкнулся к Горшене поближе, своё веское мальчишеское слово в разговор вставил.
— Жалко, — говорит, — что ты, дядя, не музыкант! Мы по ним шибко соскучимшись.
— А что ж у вас, праздных, музыканты перевелися? — уточняет Горшеня.
— Давно уж, — кивает мужик с выменем под носом. — Как король наш на престол уселся, как пошли у нас сплошные голодные праздники, так музыканты нас, простых мужиков, предали самым подлообразным образом: взяли да и померли все. А с ними и стихоплёты всякие, и рисовальщики, и скоморохи, и прочие ярмарочные прыгунцы.
— И клоуны, — добавляет малец.
Горшеня с Иваном переглядываются: дескать, странные, похоже, дела в этом царстве описываются, ничего пока не понять.
— Нет, оно, конечно, не все стихоплёты усопли, — продолжает свою мысль мужик с выменем. — Которые к королевскому двору пришлись, так те очень ничего себе живут, щёки свёклой обкладывают. Только у них прозвание тепереча другое — не стихоплёты они, а пиитусы. А как же — праздный праздному рознь!
— Да какая там рознь! — со слезцой в голосе вопиет тощий паренёк. — Им там тоже несладко живётся. Мне свояк сказывал: художникам тем, как последней скотине, прямо на королевском дворе жить приходится. И у них там на всех одна общая кормушка, к которой так запросто не подступишься, надо за свое место бодаться, локтями, стало быть, работать, а то запросто без баланды останешься!