Разговаривали мы мало. Гатцо нарушал тишину, только чтобы прошептать:
— Паскалé, сиди тихо, тут зверь.
И мы боялись пошевелиться.
Метелка камыша подрагивала. Часто, кроме этого трепета, ничто не выдавало присутствия промелькнувшего зверя. Он был невидим, но иногда из камышей высовывалась острая мордочка со злыми глазами — ласка. Осторожно понюхав воду, она исчезала в зарослях.
Успокоенная нашей неподвижностью, водяная крыса пугливо выскальзывала охотиться на берег. Она оставалась с нами недолго.
Утка-мандаринка или лысуха пересекали протоку и скрывались в камышах, оставив лишь легкую рябь на воде. Иногда под сводами деревьев, словно стрела, пролетал зимородок, слегка касаясь воды брюшком.
В наше пристанище со стороны берега приходил вечер. Вода отдала розово-гиацинтовым или золотым блеском. Багряная листва отражалась на гладкой поверхности тихой протоки.
На ночь, отталкиваясь с помощью шеста, мы потихоньку выплывали на речной простор.
На глубине трех метров мы бросали маленький якорь. Здесь мы чувствовали себя в безопасности, а берега по-прежнему боялись.
Сидя на носу лодки, мы жевали печенье и сухие фиги и смотрели, как опускается темнота.
Когда ночь с алмазным мерцанием звезд полностью вступала в свои права, Гатцо становился доверчивее и беседовал со мной. Темнота нас сближала.
— Тут, наверное, совсем близко выдра, — говорил он мне.
— Где?
— В зарослях ольхи. Она ходит на водопой. Я каждую ночь ее слышу.
— Поздно?
— Да, очень поздно.
— Ты просыпаешься?
— Она меня будит. Когда она пьет, то шлепает по воде. Это сильный зверь.
— Хотел бы я его увидеть, — шептал я.
— Как ты ее увидишь? Луны же нет…
Действительно, луны не было, только еле различимый серпик на горизонте. Потом он и вовсе исчезал.
Ночь принадлежала только звездному царству.
Высоко в темном небе со всех сторон свешивались, искрились, перекрещиваясь сияющими серебряными ветками, звезды, а в неподвижной воде вокруг нас мерцали тысячи чистых огней. Мы плавали вне времени и пространства между сводами звездного неба и его отражением в реке…
Древесные лягушки квакали целой колонией, иногда от их концертов бывало жутко.
Позднее недалеко от нас более нежно запевала колония жаб. Они мне больше нравились. Везде, в зарослях и в воде, на берегу и на деревьях, с наступлением ночи закипала жизнь, непонятная и таинственная. В камышах барахталась утка. На темном тополе ухал сыч. В кустах рыскал сильный барсук. Каменная куница скользила с ветки на ветку, незаметно подрагивали два-три листочка. Вдалеке тявкал загулявший лис.
— Лис — грустный зверь, — сказал мне Гатцо. — Он умеет думать.
Я не очень понимал.
— Гатцо, почему он грустный? Из-за того, что умеет думать?..
Но Гатцо промолчал. Он лишь сказал:
— Он потерял рай… Так у нас рассказывают старики, им лучше знать… Ты слушай, слушай…
И я слушал. На берегу пела удивительная птица. Каждую ночь, в одно то же время, с вершины молодого вяза раздавалась над водой и полями ее брачная песня. Лис затаился. Мы тоже сдерживали дыхание. Голос соловья в последние апрельские ночи, насыщенный трелями и свистами, был прекрасен. Под эти нежные звуки мы засыпали. Сон в эти ночи был легким, и мы просыпались несколько раз задолго до утренней зари.
При пробуждении песня этой дивной птицы все еще лилась. Но под утро она пела медленнее и степеннее. По ритму, в котором глубокой ночью в тиши невидимых вод раздавался ее плач, мы догадывались, что все речные обитатели еще спят. Я тоже засыпал, и во сне мне снилось ее горячее и одинокое пение…
На заре раньше всех появлялась большая птица. Она неподвижно стояла на узкой отмели в пятидесяти метрах от лодки. Ее острый клюв угрожающе нависал над водой. Выпятив зоб, покачиваясь на длинных ногах, она ловила рыбу.
Это была серая цапля Мы любовались ею безмолвно: ведь ее так легко спугнуть.
Чуть позже появлялась стая больших уток Они всегда приплывали из протоки. Эта маленькая утренняя флотилия непринужденно маневрировала на водной глади, от которой поднимался легкий туман. Появление уток возвещало о начале утра. Отплыв метров на двадцать от берега, они все разом разворачивались, и эскадра, изменив курс, вскоре исчезала в зеленом полумраке одного из туннелей.
И тут все живое приходило в движение. Это было утреннее пробуждение природы.
Так мы беззаботно жили в тихом забвении.
Порой тишина была такой напряженной, что тяготила нас. Тогда мы придумывали воображаемые опасности.
— Неизвестно, — говорил Гатцо задумчиво, — кто живет в этих местах. Но здесь кто-то живет.
— Наверняка здесь кто-то живет, — повторял я, словно эхо. — Может быть дикари…
От страха у меня побежали мурашки по спине. Подумать только! Дикари!..
Гатцо с сомнением качал головой.
— Паскалé, этот берег никогда ничего хорошего не обещал…
Он указывал на левый берег мертвого рукава, заросший непроходимой чащей.
— Представь себе, — продолжал он, — что мы у головорезов или чернокожих каннибалов. Кстати, это почти одно и то же. Они прячутся в кустах и тут, и там.
Тут меня охватывал приступ напускного ужаса. Это было сладостное чувство. Детям нравится замирать от страха. Когда делаешь вид, что тебе страшно от воображаемой опасности и знаешь, что на самом деле ничто не грозит, то все равно очень страшно. И это одно из лучших удовольствий.
В одно прекрасное утро Гатцо сообщил мне: