Баргабо, голый по пояс, взялся за весла и с силой налег на них. Челн так низко осел, что вода несколько раз попадала мне на руки. Смотреть на то, как утлое суденышко на середине реки под тяжестью паруса наклонялось набок, было страшно. Но челн держался крепко. Баргабо, беззаботный, с веслами в руках, не боялся ни ветра в спину, ни мощи реки. Мы переплывали через черные водовороты и, раскачиваясь с борта на борт, перескакивали через буруны. Все дышало радостью: Баргабо, развевающийся парус, попутный ветер, птицы в небе и расплывчатый силуэт приближающейся земли, уже струившийся на утреннем солнце между ярко-голубой водой и такими же холмами. От всего этого, позабыв свои печали, опьяненный сильным ветром, который ошалело дул над рекой, я с наслаждением вдыхал его.
К полудню мы причалили к левому берегу. И поели. Баргабо подстрелил утку. У него было большое охотничье ружье, старое, кремневое. После выстрела из ствола вырвался длинный шлейф красноватых искр и приятно запахло огнем и селитрой.
Ночь мы провели под открытым небом.
На следующий день мы плыли так же, как накануне, но ближе к берегу, в более спокойных водах. К вечеру показался остров. Баргабо говорил мало. Все же, показывая на остров, он вымолвил:
— Там все чисто. Они испугались.
И нежно погладил ствол своего ружья. Кажется, он был собой доволен.
— Там больше никого не осталось? — спросил я.
Он покачал головой и замолчал. Я понял, что он что-то скрывает, но спросить не осмелился. Мы обогнули остров, повернулись другим бортом и легко причалили к берегу.
Под вечер мы были уже у дома и прошли через сад.
На террасе, увитой виноградом, горела настольная лампа, освещая накрытый стол. На белоснежной скатерти стояли три тарелки, кувшин с водой и два графина белого вина. В хлебнице лежали большой нож и поджаренный хлеб. Через открытую дверь кухни была видна печка, на которой вкусно шкворчали на медленном огне сковородки и котелки.
У огня, сидя в старом кресле, в белом фартуке и чепце из набивной ткани, завязанном под подбородком, тетя Мартина неподвижно и важно сторожила ужин. Руки ее лежали на коленях, а загорелое лицо дышало верой. Она ждала пропавшего ребенка. Наверно, каждый вечер она готовила еду, накрывала на стол, подвешивала лампу в беседке из виноградной лозы и не отчаивалась.
Теперь, когда я был рядом, она показалась мне, у вкусно пахнущей, любовно приготовленной еды, воплощением души дома. Конечно, я был тогда еще мал, чтобы понять такие серьезные вещи. Но благоговейное, почти святое чувство, исходившее от старой, заботливой, верной женщины, родной моей кровинушки, растопило мое сердце.
Тут я не смог удержаться от рыданий. Она услышала и тихо позвала меня:
— Паскалé, мой золотой, иди ко мне, я обниму тебя.
Я вошел, захлебываясь слезами, в кухню. Баргабо остался на пороге с ружьем в руках.
Уж вы мне поверьте, что я вошел прямиком в сердце тети Мартины. Она называла меня ласково на провансальском наречии: «Petoulet! Vagant! Courrentille!» и другими нежными именами. И мы крепко обнялись с ней у печки с кастрюлями, из которых, будто нарочно для моего успокоения и умиления, исходили запахи тимьяна и всевозможных пряностей. Все еще плача, я понял, что проголодался.
Мы спокойно поужинали на свежем воздухе, после чего меня отослали спать. Но тетя Мартина не ложилась. Баргабо ушел поздно. Они долго шептались. Затем, потушив лампу, разговаривали на террасе. Сверху через открытое окно я слышал их приглушенные голоса. Разумеется, они говорили обо мне. И я заснул с мыслью, что могу спать без страха, так как они охраняли мой сон.
Родители вернулись через неделю. Как ты, дорогой читатель, наверное, догадался, тетя Мартина хранила молчание о моем побеге. Но, соблюдая семейные традиции, она нашла, на что пожаловаться. Для порядка и по привычке ей полагалось жаловаться, особенно когда мои родители доверяли ей дом в свое отсутствие. Это было известно и не вело к серьезным последствиям. Она это тоже знала, но так было необходимо. Священные ритуалы жалоб и упреков должны тщательно соблюдаться.
Доставалось и мне.
— У него бессонница, — утверждала тетя Мартина. — Он слишком много читает. Это малыша нервирует.
— В самом деле, он слишком много читает, — доверчиво повторял отец.
И, повернувшись ко мне, добавил:
— Паскалé, тебе нужно больше гулять. В твоем возрасте необходимо развлекаться.
Мне посчитали пульс. Он был учащенный. Попросили показать язык. Он был белый.
Мама встревожилась.
— Очевидно у него запор, — сказал отец. — Он всегда сидит!..
У меня забрали книги и дали настойки александрийского листа. Я пил ее скрепя сердце, но деваться было некуда. В конце концов, не самое суровое наказание.
Тетя Мартина, чтобы немного утешить меня, тайно испекла медовое пирожное и принесла его мне.
Между тем назначение слабительного лекарства, вместо того чтобы поднять дух, вызвало в моем здоровом теле необъяснимую слабость. Каждый объяснял это по-своему. Отец считал, что это из-за печени. Мама — из-за селезенки; тетя Мартина — из-за легких. «Он дышит с трудом, — говорила она. — Послушайте хорошенько. У Паскалé — одышка». И правда, я много вздыхал, может быть, от тоски, может быть, из-за чего-то еще. Но я сам не больше своих близких понимал причину этих вздохов, настолько мое недомогание было неопределенным.
Оно возрастало, но явным не становилось. Мне вернули книги. «В конце концов, — ворчал отец, — если ему нужно, то пусть он их читает!». Но я не читал книг. Они мне наскучили.
Наступил июнь. Потом июль, время жатвы и хорошей погоды. Прохладные утра, светлые ночи, легкое солнце, теплые вечера. Даже в августе лето грело, а не палило деревню. Чистые родники не иссякали ни на один день.
Я по-прежнему изнывал. Непонятная тоска пала мне на сердце. Дни казались долгими. Я бродил без дела то тут, то там, по полям, в саду, под старыми платанами.