– Русская императрица делает что хочет, но госпожа Орлова не будет русской императрицей.
И все. Слово сказано. Увидев, что Екатерина не возражает и даже как бы благосклонно кивает, остальные вельможи приободрились, встрепенулись и пошли честить заносчивых братьев на чем свет стоит. После сами удивлялись, откуда храбрость взялась? Не иначе из ободряющей улыбки государыни.
На красных атласных обоях кабинета, где заседал Совет, осталось пудреное пятно от парика Панина, который в момент своей знаменательной речи дернул головой и стукнулся затылком о стену. К этому-то пятну, как к реликвии, стали прикладываться головой сановники перед докладом императрице, чтобы, так сказать, набраться гражданской смелости и говорить царю правду в глаза. Их ребячество показалось Като излишним, последовало приказание перекрыть стены зеленым штофом. Ведь она и так готова выслушать даже самую горькую истину.
Что было между ней и Орловым в те дни, оба вспоминали с душевным скрежетом.
– Ну и кто я теперь? – сказал Гришан вечером, когда вволю накричался и натопался ногами.
– А кем ты был всегда? – с неожиданным ожесточением отозвалась женщина.
Отчуждение, которое разделило их тогда, потом всякий раз воскресало в моменты ссор. Страшно сказать, но они так и не простили друг другу той самой первой измены, неизвестно кем из них совершенной раньше. Като ли, когда она отказалась от него как от мужа? Им ли, когда он навязывал ей себя, зная, что толкает любимую в пропасть? Десять лет их маленькая семья жила с этой трещиной внутри. С каждым годом она разрасталась, раскалывая с виду крепкий кристалл.
Григорий запил. Потом вышел из запоя и начал играть свою роль с максимальным презрением к окружающим. Ничего достойного в его положении не было. Временщик. Случайный вельможа. Куртизан. Тот, перед кем все заискивают в лицо и кому метко плюют в спину. Даже если сделает что-нибудь стоящее, все равно не поверят.
Потому Гришан и не делал. Лень – его вторая натура – расцвела пышным цветом. Бумажная работа была противна естеству Гри Гри. Другое дело что-нибудь громкое, героическое, для чего нужен натиск, быстрота, решимость. Мелочные заботы, в которых погрязла Екатерина, убивали в нем пыл. Она очень изменилась, эта женщина. Стала властной, резковатой. Сильно уставала. И казалось, не прощала ему безделья. Ну хоть бы чуточку помог!
Наконец, стряслась настоящая беда. Запылала Москва. Та самая Москва, которая отказала ему в руке Като. Надо было сказать: поделом. Но Гришану виделся совсем другой город. Тот, что качал его в детстве на речных волнах. Кормил зеленым крыжовником. Грел босые ноги в теплой пыли летних улиц. Тот, в котором сорок сороков да еще один. И где красный облупленный Кремль позабыт-позаброшен. Где сладко горят медовые купола. Где разрывается сердце от счастья при виде покосившихся ворот Спасской башни и хочется смеяться от веселого уродства Кутафьей.
Нет, всего этого нельзя было отдать ни чуме, занесенной с юга в трофейных тюках турецких шерсти, ни разъяренной толпе мятежников, грабивших город скорее с перепугу, чем по злому умыслу.
Началось просто. Зараза из Суконного ряда тонкими нитями опутала Москву, как веретено. Правительство хватилось поздно. Более пятидесяти тысяч уже было зарыто в садах и подвалах домов. Люди боялись, что соседи, проведав о болезни, прибегут жечь их хибарки. И лился невидимый яд, отравляя воздух, воду, древесину, камень… Только огонь мог ему противостоять. Огня Москва смертельно боялась.
Те, кто победнее, выбрасывали умерших прямо на улицы, а утром страшная чумная стража – мортусы – в клювастых масках и навощенных плащах крючьями сгребали свой ночной улов и жгли его на пустырях. Для этой адской работы из тюрем выпустили колодников, обещав им прощение.
Толпы больных потянулись к чудотворной Иверской иконе, несли последние гроши и жертвовали в денежный ящик под воротами. Архиепископ Амвросий, тот самый, что когда-то дал Потемкину пятьсот рублей на дорогу в Питер, испугался заразы. Больные вместе со здоровыми, женщины, грудные дети – все идут, все дышат одним воздухом и держатся друг за друга, все хотят приложиться если не к самой иконе, так хоть к камням под ней. И каждый трется руками о проклятый денежный ящик. Убрать! Немедленно убрать! И ящик и образ. Запретить сборища!
Но толпа не далась в обиду. Мигом стали выворачивать доски из деревянной мостовой, жердины из заборов. Солдаты дрогнули, побежали, насилу под барабанный бой отступили в Кремль. Разъяренные жертвователи с криками: «Богородицу грабят!» – повисли на мосту, не давая воротам закрыться.
Из крепости с небольшим отрядом выскочил генерал-поручик Еропкин, самочинный губернатор Москвы, покрутился на коне, помахал саблей, разогнал ближних смутьянов – и в Кремль. Не было у него сил противостоять всему городу. Как он вообще здесь оказался?
Жил себе в отставке, в имении, пил с женой чай, хоть и не стар, а изранен, устал прежде времени. Вдруг свои крепостные вернулись из города раньше срока: «Страшно, барин, торговать. Еле ноги унесли! Главнокомандующий Салтыков бежал, обер-полицмейстер Юшков тоже. Нет в Москве власти! Солдаты не знают, кому подчиняться».
Еропкин закручинился. Выходит, он во всей губернии старший по званию? Перекрестился, вынул мундир из сундука, шпагу надел, ордена повесил. Жена в слезы. Красивый, статный, как в былые годы, худой. Неужто в последний раз видятся? Бог не без милости. И уехал. Только пыль за околицей осела.
Всю дорогу соображал, как подчинить себе солдат и тех офицеров, кто еще остался. А они ему едва на шею не кинулись: наконец, прислали им командира. Еропкин не стал говорить, что он сам себя прислал. Ни к чему это в нынешнее смутное время. Установил карантины, открыл госпитали. Потихоньку дела пошли на лад, а тут заварилась драка у Иверской!
Толпа с воротами сшиблась, отхлынула. Она ведь не головой думает. Развернулась. Огляделась, и повлекло ее в Чудов монастырь, где скрылся Амвросий. Потом говорили: если бы архиепископ вышел с крестом, да обратился к верующим, люди бы его послушали. Но нет людей в страшный час. Мятежники ворвались в храм, нашли старика на клиросе – не храбр был Амвросий, спрятался за иконами – сбросили вниз и били, рвали на куски, кромсали ножами, вымещая свой ужас перед чумой. Потом сытые кровью разбрелись по монастырю, грабили, обдирали ризы, рубили образа топорами и жгли, будто только что не мстили «за обиду Богородицы».
Страшные эти вести достигли Петербурга через два дня.
– Это Москва, – сказал Григорий в Совете. – Благословите, Матушка, ехать.
Весь он подобрался, плечи развернул, даже ростом стал выше. Есть у нее защитник, что бы там Като не думала.
– Но ведь чума… – молвила она и бросила взгляд на других вельмож. Сидят, глаза опустили. Поняла: больше некому. – Храни тебя Бог, Григорий Григорьевич.
А потом наедине, за закрытой дверью влепила пощечину:
– Ты что, помолчать не мог?
Он засмеялся, поймал руку, поцеловал. Все-таки любит. Ой, как любит. Даже в глазах потемнело. А шел 1771 год, и казалось, от прежней взаимности только холодноватая тень и осталась. Девять лет не всякий брак потянет, а блудное житье тем более.