Среди прочей публики мне знакомо лишь одно лицо, мой вчерашний вагонный попутчик, Юра. Мы с ним обменивемся сдержанными кивками.
Наконец прибывает православный батюшка на «Форде-эскорт», и начинается панихида. Лежащий в гробу Пугачев похож не столько на художника, сколько на бандюгу средней руки: ультракороткая стрижка и модная застарелая небритость. После отпевания и прощания с покойником к делу приступают работники похоронной фирмы. Они грузят гроб на катафалк и везут по центральной аллее в дальний конец громадного, раскинувшегося на мелких холмах кладбища. Следом движется траурная процессия, и спустя четверть часа гроб водружают на доски над свежевырытой, янтарно-песчаной могилой. В десятке метров за ней громоздятся кучи кладбищенского мусора, а дальше нет даже ограды, просто сосновое редколесье.
Священник усердно машет кадилом, затем работяги опускают гроб на полотенцах в сырую желтую яму. Безутешно рыдает вдова, все по очереди бросают горсти песка вниз, и раздаются глухие шлепки по глазетовой крышке. Парни в форменных куртках зарывают могилу, рыжий холмик устилают еловыми лапами, венками, букетами. Вот и все, был человек, и нет человека.
Все так же в сумрачном молчании возвращаемся на машине в центр, Чернышев и я высаживаемся возле его офиса, попрощавшись с Соколовым, который катит дальше по своим делам.
У себя в кабинете Чернышев сразу принимается колдовать над кофеваркой, затем включает телевизор и вставляет кассету в видеомагнитофон.
– Вот это та самая запись, из-за которой Старкова с работы выгнали, – ухмыляется Чернышев. – Полюбуйся.
Съемка сделана обыкновенной видеокамерой VHS, оператор явный любитель-самоучка, качество соответствующее.
Я вижу на экране широкую, обтянутую черной кожаной курткой спину и патлатую голову в лыжной шапочке. Интервьюируемый стоит отвернувшись от объектива и лицом к Старкову, который держит в руках оранжевую поролоновую грушу микрофона. Вокруг них безлистые деревья парка.
Беседа длится около десяти минут, и чуть ли не дословно повторяет опубликованное в «Русском голосе» интервью. Затем Олег вынимает кассету из видеомагнитофона и запирает ее в сейфе.
– Ну, как впечатление? – осведомляется он.
– Ничего нового, – скупо резюмирую я.
– Да, увы. Кофе будешь?
– Буду.
После того, как мы выпиваем по чашке, лениво болтая об итогах Зимней Олимпиады, звонит телефон.
– Да, слушаю, – говорит Чернышев в трубку. – Да, узнал – Очень жаль – Тогда завтра, к одиннадцати, вас устроит? – Что ж, буду ждать.
С хмурым видом бросив трубку, он цедит всердцах:
– Блядь!
Молча изображаю недоумение.
– Да Старков это. Дико извиняется, но прийти не может. Бежит куда-то, у него работа вроде наклевывается. Но завтра в одиннадцать обещает быть у меня как штык. Тебе налить еще?
– Спасибо, хватит, – отказываюсь я. – Пожалуй, прогуляюсь по городу, проветрю мозги, а потом к Грушкину.
– Ладно, успеха тебе.
На всякий случай перезваниваю Роберту, и мы взаимно подтверждаем назначенную на пять часов встречу у него дома. Из офиса переулком выхожу на Бривибас и топаю пешком в сторону Даугавы. Город очень компактен по сравнению с Москвой, тут всюду близко, а я рад случаю побродить, любуясь весенней Ригой. У бывшего планетария, ныне Христорождественского собора сворачиваю на Эспланаду, оттуда иду к Бастионной горке. По пути замечаю, что множество пулевых лунок на здании МВД замазано цементом, но серые заплатки не закрашены. То ли денег нет, то ли решено из мазохизма не доводить ремонт до конца, оставить наглядную память о тех днях, когда горстка омоновцев вытворяла все, что угодно, а республиканские власти пребывали в паническом параличе.
У меня из головы не идет безумный январь 1991 года, когда от Прибалтики до Кавказа вспыхивали умело подстроенные кровавые стычки. Закулисные силы в Риге стравили неукротимый ОМОН с милицией, посадили на крышах снайперов, созвали на заварушку тележурналистов. Двое даже заявились на час раньше назначенного времени и стали вызнавать у дежурного при входе в МВД, что тут такое творится.
Среди обильных, но хаотичных видеодокументов мне врезался в память последний кадр, отснятый кинооператором Слапиньшем за секунду до того, как его застрелили. В парке вовсю палят из автоматов, а в ярко освещенном окне на пятом этаже фасада МВД виден темный силуэт человека, невозмутимо наблюдающего за происходящим.
Той ночью в парке погибли, кроме Слапиньша, двое патрульных милиционеров и подросток. Их застрелил неизвестный снайпер, засевший на чердаке магазина «Орбита», и не имевший отношения ни к ОМОНу, ни к МВД. Там, где нашли тела убитых, теперь лежат приплюснутые, ошлифованные сверху гранитные валуны с высеченными фамилиями жертв. Словно капли запекшейся крови вдоль парковых дорожек.
Вряд ли на моем веку выплывет наружу подноготная этого грязного, темного дела времен двоевластия и баррикад. И уж точно не дождаться мне судебного процесса над человеком, который стоял тогда во главе державы. Преступников такого калибра не сажают на скамью подсудимых. А ведь стоило бы разобраться. Если тот лживый и хамоватый президент из обкомычей не знал, что в стране творится, ему надо влепить срок за вопиющую халатность. Ну, а если случайно знал, почему льется кровь, то он заслуживает виселицы.
Миновав Пороховую башню, захожу в первое попавшееся кафе. Вдруг накатила охота спокойно посидеть за чашкой кофе наедине со своими мыслями. Однако мне, как на грех, попался словооохотливый сосед по столику, румяный толстячок в безупречном костюме и с «Ролексом» на запястье.
Когда я к нему подсел, он уплетал эскалоп с шампиньонами, запивая его «Гиннесом». Жуя, время от времени зыркал на меня хитроватыми маслинами глаз, я с досадой подумал, никак мне гомика подсуропило в сотрапезники. Эта публика нынче вроде как стала сексуальным большинством. Однако ничего подобного, он оказался всего лишь скучающим трепачом.
Когда официант принес мне чашечку кофе и эклер, толстячок завязал разговор, начав с нескольких незначащих фраз. Представился, назвавшись Михаилом, по рижскому обыкновению, без отчества. Когда выяснилось, что я журналист и приехал вчера из Москвы, Михаил просиял, завелся с полуоборота:
– И о чем вы писать будете?
– В принципе, о здешней обстановке.
– О-о, теперь у нас тут дружба народов такая, что только держись! – оживленно частит толстячок, отодвигая свою тарелку с объедками. – Хотите пример?
– Конечно, – киваю я и отпиваю кофе.
– Так вы сходите на угол Дзирнаву и Сколас, сходите обязательно, – настаивает он.
– Непременно схожу, только зачем?
– Там здание Еврейского общества, а напротив него кто-то написал на стене дома белой краской, по-немецки: «Юден, раус!» и пририсовал мишень. Представляете? Вот так, в центре города! Несколько месяцев я эту надпись видел, когда мимо проходил. И никто даже не чухнулся закрасить.