Так вот, начали Стругацкие с коммунизма, а кончили, к моему прискорбию, тем, что «дешевая колбаса делается из человечины», и ничего лучшего, чем либеральное устройство общества, нет и быть не может.
– То есть «сыграли на понижение»?
– Да, и повели за собой всех на это понижение. Но это был первый этап, «коммунистический». Потом у них началась прогрессорская тема. Эта тема, в принципе, не нова. Она имеет богатую традицию, и для нее совершенно не обязательно изобретать инопланетян. Прогрессорская тема началась, когда появились колонии, в которых жили дикари. Дикари – это, по сути, человечество, находящееся на другой, более низкой, по сравнению с европейской, ступени развития. Что имеет право делать человечество, находящееся выше, с человечеством, находящимся ниже? Абстрагируемся от задачи властвования – как оно вообще должно с ним работать?
Относиться, как к равному, – невозможно. Относиться, как к ребенку, который еще вырастет? У Клиффорда Саймака есть такое произведение «Почти как люди» – в нем описано примерно то, что произошло сейчас с нами. Вот это вот – люди или не люди? Куда эту тему ни переноси, хоть в космос, хоть в будущее, – она от этого свои качества не изменит. Это гностическая тема. Она подразумевает, что никакого единого человечества нет. Прогрессор, который прилетает на другую планету, – почему он должен считать себя единым с тем человечеством, которое там находится? С одной стороны, он будет находиться вместе со всеми, а с другой – будет очень даже от них оторван…
Здесь наносится первый удар по гуманизму. А что такое гуманизм? Для меня он характеризуется фразой: «Гуманизм был скелетом нашей натуры». У нас в театре по этому поводу говорят: «Гуманизм был. Был скелетом. Скелетом натуры. Натуры нашей. Кто сожрал мясо?» Каждый раз, когда вы поднимаете проблему фундаментального антропологического диагноза: хоть в планетарном изводе, хоть в изводе Робинзона Крузо, – вы по гуманизму наносите довольно сильный удар.
Возникает теория эксперимента по отношению к человечеству. Можно ли экспериментировать с ним вплоть до уничтожения? Готовы ли мы к таким потерям на пути к будущему единству человечества? Ведь к каким-то потерям мы готовы? Где тут научная истина, а где – гуманизм? Наука ведь имеет запреты, пусть даже очень относительные. С одной стороны, доктор Менгеле – садист. А с другой – он человек, который внес безусловный вклад в науку, ученый. На кроликах вы же испытываете ваши препараты, а на низших расах – нельзя? Почему? Как только мы часть людей приравняли к кроликам – все. Вы же не обсуждаете проблемы кроликов, вам они не интересны. Пошив шапок, рецепты приготовления кроличьего рагу – вы же не применяете к этим необходимым делам принципы гуманизма? Как только вы поделили человечество, у вас возникают все эти вопросы – с дегуманизацией субъектности, дегуманизацией этоса как системы поведения и так далее.
А далее появляется уже полномасштабная гностическая концепция – в «Отягощенных злом». Пытающаяся – правда, очень неудачно, – скопировать и трансформировать «Мастера и Маргариту». Ведь если второе начало термодинамики верно, если Вселенную ждет «тепловая смерть», то это подтверждает давнюю гностическую мысль о том, что наше бытие повреждено и потому распадается. Но тут же появляется мысль о возможности существования какого-то принципиально иного, неповрежденного, нетленного бытия, на достижение которого была сориентирована вся алхимия, все гностики… И если христианина молитва «Отче наш» ведет к бессмертию, то для гностика это иллюзия: инобытие или есть в человеке изначально, или его нет.
А еще далее выяснилось, что это – такая поэзия спецслужбистского высокомерия. И даже более того. Потому что для меня как только люди переходят на позиции фундаментального неравенства людей – они переходят, я прошу прощения, грань между коммунизмом и фашизмом. Или между хилиазмом и гностикой, если угодно. Нельзя строить рай на земле и одновременно считать, что Сотворитель жизни – ничтожество и дурак. Тут очень сложный вопрос. «И последние станут первыми…» Если последние – звери, как они могут стать первыми?
То есть начали с коммунизма, потом повернули в сторону теории цивилизаций Тойнби, антропологов в штатском, довели это до космической спецухи, а в конце концов космическую спецуху вывернули в гностическую сторону. Это очень сложная эволюция…
– Знаете, Сергей Ервандович, все, что вы сейчас сказали, очень легко проецируется на «постсоветскую Россию» с ее уникальным социально-политическим строем, который все чаще определяется термином «рыночный фашизм». Так даже аббревиатуру РФ расшифровывают.
– Так вот, возникает вопрос, была ли эта сложная эволюция развитием творчества самих Стругацких, или она была задана извне, и по этой специальной «червоточине» следом за ними массово пошли наши современники? В 1993 году все эти социальные, когнитивные, метафизические особенности творчества Стругацких для меня вдруг связались в один узел. Некто Ихлов написал статью, которая была «рекомендована для медленного чтения», и там говорилось: «Поколению молодых реформаторов повезло: у них были книги братьев Стругацких… переделывать косный мир, им трудно быть богом, но приходится… Гайдар, как Румата Эсторский, вывел танки, они ударили по Белому Дому», – то есть весь мир Стругацких начал приспосабливаться под политическую ситуацию, которую надо понять.
Нельзя себе представить расстрел Вестминстера в конце ХХ века в Лондоне, или расстрел здания кнессета в Иерусалиме – чтобы приехали свои танки и начали стрелять по собственному парламенту. Расстреляли – а дальше свобода и демократия, да? Это невозможно себе представить! А у нас, когда это произошло, и народ в ответ не восстал, – он очень на многое себя обрек.
Ведь если наш народ решил сменить коммунизм на свободу, то свобода – это высокий идеал! В коммунизме была несвобода, и это была смена идеала на идеал. Это не Исав – это Иаков. Но тогда нельзя расстреливать свой парламент посреди своей столицы.
А вот после этого расстрела стало понятно, что не идеал на идеал меняли, а идеал на чечевичную похлебку. Потом, разумеется, отобрали и похлебку.
Но вот эта адресация к книгам братьев Стругацких при описании данной катастрофы в маленькой, вроде бы незначащей газетной статье меня тогда почему-то потрясла. Не знаю, почему – иногда я просто доверяю своим ощущениям. Она меня потрясла так, что изменила мою творческую судьбу как режиссера.
Я понял, что теперь, с 1994 года, мы переходим в формат спецполитики. Все. Эпоха политики кончилась. Теперь начинается другая цивилизация, другая жизнь, другая реальность. И я очень долго не понимал, почему другие не понимают этого. Но тогда эта статья стала своеобразной «точкой кристаллизации» перенасыщенного раствора моих впечатлений.
– И тогда вы решили поставить «Обитаемый остров»?
– Все, что я видел и представлял о контактах фантастики вообще и научной фантастики в частности со спецтематикой, оказалось уже спецреальностью, и мне захотелось поставить уже не Стругацких, а выявить в них аналитические записки, по которым это писалось. Или придумать эти записки – я ничего не утверждаю, я пытаюсь воссоздать смысловой скелет и поставить его на сцене. «Играем Стринберга» – была такая пьеса Дюрренматта. Так вот мы «Играем Стругацких».