И пока я про это думала, стараясь, чтобы руки мои были тверды, она беспечно щебетала со своей приятельницей, а та продолжала на нее смотреть, улыбаться, кивать, и поднимать брови, и качать головой, и делать вид, что ничего странного не видит, что так оно и должно быть: козлиная борода на девичьем розовощеком личике…
Знаешь, ночами я довольно много думаю обо всем этом… ну, вообще, о нашем человечьем муравейнике. И у меня подозрение, что этот, там, Великий и Ужасный Гудвин, Создатель миров, в последнее время поскучнел, как избалованный ребенок, и сам уже не знает, чем бы таким новеньким себя занять. Вот придумал последнюю игрушку, эру электроники: миражи, глумящиеся демоны… И – каюк живому человеку: его, как макаронину, втянула в себя утроба мировой Сети, ибо ей, чтобы дуть, надо кушать.
А может, Он, Великий и Ужасный, такого и не хотел или хотел чего-то другого? Может, просто не заладилось у Него с программным обеспечением, системный сбой какой-то случился, и все вдруг неуправляемо ускорилось и страшно усложнилось, и столпилось, сплелось, замелькало, запуталось, заорало-запричитало: информационный взрыв, огненная лава проснувшегося вулкана…
А человек оказался к этому не готов ни физически, ни душевно, ни, тем более, психически. Вселенский гул сорвавшейся стихии обрушился на человека, и тот перестал сопротивляться нашествию на свою душу, перестал собирать остатки мужества и уже не надеется выстоять: дай, думает, оторвусь сейчас по полной, просто доживу эту картинку, досмотрю эту виртуальную жизнь. Она такая забавная, хотя, конечно, и ужасная, и так быстро дергается и мелькает… И вся эта объемная, многомерная, как бы настоящая, как бы реальная, как бы лично тобой проживаемая жизнь – чарующий наркоз до конца света, до последнего вздоха, последнего исподнего беззащитной души.
(Кто это назвал нашу землю «юдолью слез»? Не святой ли Павел? Или святой Матфей, который до того, как стать святым, поработал в Налоговом управлении – то есть знал толк в налоге на жизнь и в налоге на бессмертную душу? И если верно, что «мир – совершенная рифма», то, может, современные поэты потому и ударились в верлибр, что мир сотрясся, покачнулся и завертелся юзом?)
И лишь остатняя любовь мужчины и женщины все еще барахтается, тщетно пытаясь выплыть и выстоять в этом загаженном и, в сущности, пропащем мире…
* * *
…Извини, что отвлеклась. Ты же спросила про Мэри. Понимаю, что тебя могло заинтересовать в этом парне: тут старичок Фрейд загорает на крыше психоанализом кверху… Так вот, после того как в первый день знакомства я его разрисовала, Мэри стал у нас появляться.
Не регулярно, время от времени. То целый месяц его не видно, а то каждые три дня нос его этаким парусом возникает на моем горизонте.
Иногда звонил и звал меня к телефону, чтобы обсудить какой-то фильм – российский или про Россию. Это во время работы! В общем, делал вид, что мы подружки. Я же предпочитала держать наши отношения на уровне «мастер – клиент», чтобы он не вообразил какую-то особую доверительность. Понимаешь, как личность он меня совершенно не интересовал, я же, в конце концов, не психоаналитик, мне плевать, что за тараканы у клиента в башке или, там, в штанах бегают. Как мужик он вызывал одну лишь брезгливость, а клоунады в своей жизни я и так насмотрелась достаточно.
Но он, видимо, считал иначе.
В конце концов – смешно! – я даже как-то стала привыкать к нему. Иногда он специально записывался последним, и после работы я его раскрашивала, как бабу, а однажды – такой вот, измазюканный, как шлюха, вышедшая в тираж, – он увязался за мной до станции сабвея – якобы интересный разговор закончить. Представь мой брезгливый ужас… Хорошо, что в Нью-Йорке этого добра навалом, тут не знаю уж, как надо одеться и накраситься, чтобы прохожие на тебе задержали взгляд. Кстати, говорил он в тот раз о Тарковском, и довольно интересно, не банально так рассуждал. Не банально для американца – обычно они мало что смыслят в России.
Тут черт меня дернул обронить, что в Союзе я закончила факультет журналистики и какое-то время работала в газете. Он просто взвился от восторга: видишь ли, он чувствовал, знал, что мы – родственные души! Теперь все свои рецензии будет сверять по мне…
А я шла и думала: ну что, в твоей жизни появился очередной калека? Вот чего ты добилась своей безмозглой мягкотелостью…
4
…Вообще-то, главным калекой в моем детстве был папа. С ним-то все ясно: Второй Украинский фронт, неудачный прыжок с парашютом, полевой госпиталь, анестезии ни хрена… Я столько раз слышала историю потери главной руки и столько раз пересказывала ее во дворе и в школе, что она уже укоренилась во мне таким сказочным запевом – пойди туда, не знаю куда, и принеси одной рукой то, что и двумя не всегда удержишь.
У папы рука была чертовски ловкой, удерживал он в ней много чего, частенько я видела, как, хорошо поддав, он той рукой подщипывал за задницы сразу двух женщин – тех, что подворачивались. Причем ни одна, что интересно, никогда по физиономии ему не съездила.
А помнишь, сколько послевоенных «самоваров» разъезжали на тележках по переулкам нашего детства? По переулкам, баням, вокзалам, поездам… Не счесть их, как листьев осенних, говаривала теть-Таня про что угодно: про мужиков, про помидоры на рынке, про мух, про болезни, про долги… про стихи поэта Асадова. Потом великая наша страна свезла всех калек своей великой войны на Валаам, чтоб глаза не мозолили…
Шарикоподшипник – вот был двигатель «самовара». Я бы в каждом городе нашей родины установила братский памятник – огромный шарикоподшипник на гранитном постаменте.
У нас во дворе был такой «самовар»: Федя-Нервный. Он всюду с собственной пивной кружкой разъезжал, она у него была самым ценным имуществом. Подкатывал к киоску или бочке и протягивал – чтоб никакого беспокойства, – и мужики ему туда плескали на пару глотков. Пиджак потрепанный, на лацкане медаль «За взятие Праги». Всего имущества – пивная кружка. Он, когда трезвый бывал – нечасто, само собой, – подъезжал к Любаше, соседке нашей из восьмой квартиры. Та работала нянечкой в детском садике и в хорошем настроении пускала Федю по нужде в ихнюю детскую уборную. Помнишь ряд низеньких унитазов? Это было вершиной ее сострадания. А Феде куда сподручней там было управляться. «Даже и не говори… Праздник!» – восклицал Федя, выкатываясь из уборной…
А еще персонаж был: старикан Сидор Матвеич, весь в орденах, как иконостас. Сам не воевал, но они с женой семерых сыновей на войну проводили, и ни один не вернулся. Ни один из семерых, вдумайся в это число! Вот их орденами он и бренчал. Тоже, считаю, калека, а кто ж еще…
Был дружок у меня во дворе, дядя Коля Располовиненный. Он сидел в конторе при жилуправлении и, вот не помню, то ли бухгалтером был, то ли еще что-то такое, конторско-интеллектуальное – в смысле, не метлой шуровал, не гаечным ключом, работа была на облегчении. У дяди Коли не хватало пол-лица. Снесло, говорил, когда на крышах в войну дежурил, чего-то там гасил. Одна бровь, один глаз и нос штопаный-перештопаный, а все остальное – застывшая розовая каша. На него все, кроме меня, боялись смотреть. Соседка Наташка, беременная, прежде чем выйти во двор, гоняла меня вниз глянуть, нет ли там Располовиненного. И прошмыгивала по двору, как крыса. Дура, боялась, что ребеночек таким же родится. А я просто захаживала к дяде Коле в контору, и мы пили чай. Он ловко так рафинад колол на мелкие-мелкие кусочки леденцовые. И протягивал на красивой своей сильной теплой ладони – клюй, Галчонок!