Ну, я ей подробно пересказала всю эту интересную историю. И сидели мы, две бабы, рожденные и выросшие в разных концах земли, и ревели над судьбой третьей бабы; чуть не в голос ревели обе.
Потом Наргис отпустила меня домой – досыпать, ну, а я, само собой, не могу глаз сомкнуть, не могу прийти в себя, сигареты смолю одну за другой. Думаю: это что ж такое, а? Вот это наше время величайших достижений в разных областях науки: и минувший двадцатый, и этот новенький шустрый век, уже показавший клыки и грязные лапы убийцы, в каждой из которых по навороченному айфону, – что они предлагают человеку, а главное – женщине? И почему по-прежнему, как встарь, какая-то религия, какие-то гнусные мелкие служки, тьма беспросветная могут лишить меня права чувствовать? Меня могут ослепить, чтобы я не видела, оглушить, чтобы я не слышала, искромсать и кастрировать, чтобы не смела любить?! Но разве не Бог дал мне чувства?! Что с ним стряслось, с этим самым богом, он что – потерял управление своим шариком и пошел вразнос?
И куда все мы летим, и что с нами будет, если Женщина – существо, дающее жизнь! – так глубоко несчастна на созданной им планете…
* * *
И вот сижу я, пишу тебе письмо, сигаретку в зубах катаю и знаешь, что вспоминаю: как давным-давно, в первые недели после моей Хиросимы – еще немая от горя, уже вдова, уже пустая, уже похоронившая свою так и не названную дочку, – я выползла на улицу чуть ли не впервые за месяц и неожиданно для самой себя зашла в турбюро и купила тур по Британской Колумбии. Зачем, почему – не спрашивай, сейчас уже не помню, как не помню ни группы, ни имени и лица экскурсовода, ни маршрута самой поездки – все в какой-то вате. Видимо, ангел мой, хранитель, забеспокоился и решил выволочь меня из съемной норы на окраине Монреаля и проветрить, показать какие-то краски, кроме черной. И краски – о, да, сверхъестественно яркими тогда мне показались.
Большой разнообразный тур, а помню из него – отдельные ослепительные картинки: длиннющий мост на огромной высоте над рекой Капилано; водопады разной высоты и неистовости; декоративные красоты Садов Батчарт… Вся палитра боженьки – уж постарался, нечего сказать: желто-лиловые, багряно-синие, золотистые цветы, кусты и деревья; выстриженное, отлакированное, ухоженное великолепие…
С самого начала я поняла, что напрасно потратила столь необходимые мне деньги: от себя не спасешься. Ни Санёк, ни ребенок наш не оживут и не встретят меня в этой самой Британской Колумбии. Страшная выжигающая тоска стелилась за мной, казалось мне, видимым шлейфом, как за старым грузовиком, бывает, струится ржавая пыль с кузова. Даже в автобусе ко мне никто не подсаживался – видимо, что-то исходило от лица, от всего моего существа, что люди предпочитали со мною не заговаривать.
В одном из туристических канадских городков группа вышла из автобуса и двинулась с гидом вверх по улице к очередному водопаду, или фонтану, или там утесу-арке-Ратуше. А я вошла в ближайший бар, взобралась на табурет за стойкой и попросила виски, как часто – возможно, слишком часто – делала в последнее время.
Отсюда через большое окно видна была на противоположной стороне улицы приветливая стайка молодых канадских кленов, как-то празднично освещенных полуденным солнцем. Легкий ветерок небрежно ерошил их рубиновые на просвет листья, и казалось, что в этом милом городке, вокруг этих прекрасных деревьев жизнь может покатиться незаметно, как во сне.
Пожилой молчаливый бармен, – все лицо в каких-то складках-шрамах, в перепончатых подкрыльях, как тело летучей мыши, – сосредоточенно отчищал от налета медные краны. Отвечая на вопрос, вдруг поднял голову и выстрелил из ветоши всех этих складок и шрамов васильковым взглядом престарелого василиска.
Не помню, что я спросила, не помню, что он ответил.
Наконец, сказал:
– А вы от группы не отстанете? – Наверное, видел, как я выходила из автобуса.
– Ну… отстану… – вяло отозвалась я.
После двух-трех глотков, как обычно, почудилось, что тоска слегка ослабила хватку своей чешуйчатой клешни на моем горле и стало чуть свободней дышать. А может, осеннее солнце в пунцовой листве этих юных кленов через дорогу дарило какую-то надежду… на что, господи?
Я продолжала сидеть, перебрасываясь с лысым барменом легкими, ничего не значащими словами чужого языка, которые, в отличие от русских слов, не обжигали горло и грудь, не вскрикивали во мне любимым именем мужа и тремя именами дочки, из-за которых мы с ее отцом ругались-ругались, да так и не смогли, просто не успели договориться…
Я по-прежнему проговаривала ее имя-тройняшку мысленно или шепотом, наедине с собой: Саша-Наташа-Даша – и боль шелестела в горле и груди, как змея в высохшей траве, и жалила, жалила, жалила… Мне нравилось, понимаешь, что у моей призрачной девочки целых три имени! Словом, в то время я была еще менее нормальной, чем сейчас, и вполне это сознавала.
И вот, сидя на высоком табурете за стойкой в незнакомом баре совершенно чужого города и глядя в окно на пылающие листья молодых канадских кленов, я вдруг сказала себе, что, пожалуй, могу спастись, оставшись здесь на какое-то время.
– У вас работа есть? – спросила я бармена.
– Смотря какая работа вас интересует, – отозвался он, помолчав. У него были хорошие крупные руки, пребывавшие в постоянном не суетливом действии.
– Любая, – сказала я.
Он оказался хозяином бара, в прошлом – разорившимся фермером. Женился на женщине, чьей семье это заведение принадлежало уже лет сорок. Так что…
– Может, все у меня тут сложится? – задумчиво пробормотала я.
– Только вам придется тормознуть с алкоголем, – заметил он, мельком глянув на второй мой бокал с виски.
Минут через сорок, когда наша группа вернулась, и люди стали взбираться в автобус, я выскочила на улицу, подошла к экскурсоводу и скороговоркой сообщила, что не еду с ними, остаюсь здесь. Он, помнится, оторопел и несколько мгновений не знал, что сказать. Потом произнес, внимательно меня разглядывая:
– Вы уверены, что хотите именно здесь? У нас там дальше по маршруту…
– Да, да! – Я нетерпеливо махнула рукой, обрывая его, и кинулась разыскивать свою сумку в свалке багажного отделения. Он подошел и стоял рядом, пока я ворочала чужие сумки и чемоданы.
– Вы все же подумайте, – неуверенно проговорил он. – Здесь вряд ли найдется…
Я схватила сумку и пошла прочь. Уже из окна бара видела, как автобус валко повернул за бензоколонку и вырулил на шоссе.
И пошел полоскать меня «Бабий ветер» по сусекам и углам этого глухого чужого края…
* * *
Ты вполне можешь спросить (и люди спрашивали), почему, собственно, я не вернулась домой? Зачем приговорила себя к вечной отсидке на чужбине – да так, что сейчас, спустя чуть не четверть века, я уж и не понимаю, не чувствую, где дом, где чужбина, где свои, а где чужие. Думаю, точно так и те сахалинские профессора, отбыв свои страшенные срока, боялись вернуться по домам, остались в местах отбывания: боялись не застать свою жизнь там, где ее покинули.