– Что-что?! Это кого так приятно зовут?
– Да соседка по коридору, пятнадцатая квартира… Тварь последняя. Ей трижды оперировали грыжу, а спроси, что она поднимала в жизни тяжелого, в отличие от меня?
– Не отвлекайся. Ну, села она в первый ряд, и что ж такого…
– Нарочно! Кто ее приглашал? Явилась и назло мне уселась в первый ряд! Гипноз – ты знаешь, шо это такое? И я кукарекнула!
Я внимательно смотрю на нее: совершенная искренность и горе.
– Понимаешь, Ляля, я так переволновалась, что кукарекнула. И это было роковой ошибкой. Кукарекают ведь петушки, а не куры… Ну и такой позор я уже не могла пережить.
– Не драматизируй.
– А я тебе говорю: эта шалава назло пришла и ждала моего позора! Гипнотизировала!
– Поменяй ноги. Давай правую… Вот здесь не больно? – Я жму на большой ноготь. – А здесь?
Ногти на редкость благополучны, горжусь своей работой.
– Мне странно, Геня Абрамовна, – говорю я строго. – Ты такой боец, такой таран… и вдруг сдрейфила. Кукарекнула, подумаешь! А почему не спела? У тебя разве не было арии?
– Арии не было, – говорит Геня – грустная, очень грустная старая каторжная лошадь. – Не дали.
– Подумаешь: не дали! А ты взяла бы да спела что-нибудь, назло всем. Тормознула бы всех своей арией, они бы сдохли от зависти. Ты песни знаешь?
Она оживляется, беспокойно ворочается в кресле.
– Постой, ты ногу-то не крути… Ты, Геня, вообще-то поёшь? Пела когда-нибудь?
– Спрашиваешь! Я столько песен знаю, сколько тебе за всю жизнь не выучить. На зоне такие голоса были, такие таланты… душу рвали!.. Бывало…
– Ну, давай, спой! – перебиваю я ее.
– Шо, прямо сейчас? – Она смотрит на меня недоверчиво. – Ты будешь слушать?
– И с каким удовольствием!
– Нет, правда… Ты не смеешься, Ляля? У меня когда-то… ох… я ведь очень петь любила. Я с цыганами как взметнусь первым голосом! У них же у всех голоса низкие, матерые. А я была запевалой, надо всеми летала… Постой… – Она задумывается, делает решительное лицо. – Тогда я тебе спою редкую песню, знаешь. Старинную и редкую. Хрен ты ее в каком сборнике найдешь! Настоящая! «На смерть товарища» называется…
Она умолкает, прокашливается, мычит легонько в нос, меняя высоту звука… Снова прокашливается, сплевывает в бумажный платочек и наконец затягивает неожиданно тонким жалостливым голоском:
Ты врезал дубаря,
Ты сквозанул с концами
Туда, где никому не надо ксив…
В одну хавиру вместе с фраерами,
У Господа прощенья закосив.
Мелодия довольно однообразная и избитая, но есть что-то щемящее в этом однотонном унынии. Голос Гени поднимается на несколько нот, и бессильно падает в конце куплета, и вновь принимается кружить с началом следующего.
Стоим на цырлах, без вина косые,
Но, как ни жмись
И как ни шестери,
На кичу попадешь,
На сухари,
И негде на права качать в России…
Я смотрю на нее и глаз не могу оторвать: продольные морщины удлиняют лицо, придают ему выражение какой-то судьбинной трагической покорности.
А ты кимаришь,
Ты теперь в законе.
Разбейте понт,
Идет последний шмон.
Бочата сдрючим,
Но никто не тронет
На рыжей паутине чертогон.
Геня умолкает и подозрительно, даже взыскательно смотрит из-под нависших век: какое произвела впечатление. Я тоже молчу. Честно говоря, не ожидала такого искреннего и безыскусного исполнения. Я прокашливаюсь, склоняюсь ниже над ногой и говорю:
– Песня хорошая. И исполнение душевное… А «рыжая паутина» – это что?
Она фыркает:
– Не смеши меня, Ляля. Это золотая цепочка.
– Угу. А чертогон?
– Ну, ты даешь! Ты хоть что-то в своей жизни знаешь? Чертогон – это крестик.
– Не может быть! – восклицаю я, пораженная. – Черто-гон? Крестик?!
– Дикая ты женщина, Ляля… – вздыхает она. И, вспомнив что-то, оживляется: – А еще… знаешь, кто дуба дал? Ефим-Виагра… Который боялся на унитазе помереть. И главное, – она понижает голос, – как сказал, так и сделал! Помер на Нине, женщине по хозяйству.
– Неплохая смерть, – замечаю я, выстригая ноготь на кривом ее мизинце. – Можно сказать, упоительная смерть: в наслаждении – на небеса. Кажется, Рафаэль, художник итальянского Возрождения, умер подобным образом. Правда, помоложе Ефима был лет на пятьдесят и виагру не жрал.
– Так я ж тебе и говорю: самоубийца! На ту бедную Нину жалко смотреть. Ой, причитает, Геня Абрамовна, если посчитать, сколько человек на мне померло – так уже больше, чем кончило!
– Геня! – говорю я и думаю – интересно бы знать, как старуху называла ее мама, та, что пекла вишневые пироги не хуже моей; и к какому имени она больше всего привыкла в своей многоименной и многопрозвищной жизни. – Не журись, Кура. Во-первых, сегодня я приглашаю тебя попить чай с твоим любимым пирогом.
– Иди ты! – вскидывается она и даже руками восхищенно всплескивает – и какие это руки, милая ты моя, век бы на них смотрела, на эти грешные руки виртуозной щипачки.
– Вон, лежит в сумке, еще теплый… – Я киваю на стул, где стоит моя знаменитая сумка-термос, которая прекрасно держит температуру. – А во‑вторых, приглашаю тебя на днях прокатиться на воздушном шаре. Ты знаешь, Геня, что я – лицензированный пилот воздушных шаров?
– Иди ты!!! – гаркает она.
– Точно. Сиди смирно, не дергайся…
Я выдавливаю крем на ладони и начинаю втирать его обеими руками в Генины синюшные колоды, слегка массируя. Обычно ей это ужасно нравится.
– Посажу тебя в корзину, подниму высоко-высоко… к облакам, и все петушки и куры, и гнойные грыжи и чертогоны на рыжей паутине покажутся тебе оттуда такими незначительными, Геня, что это просто смешно.
Поднимаю глаза и вижу две слезы, почти синхронно сбегающие к тяжелым складкам у ее мясистых морщинистых губ.
– Ты не поверишь, Ляля, – всхлипывает она. – Я в детстве мечтала быть парашютисткой, десантницей… И потом, если не представлялась людям врачом, то представлялась инструктором по прыжкам с парашютом…
– Да? – удивляюсь я. – Лихо, ничего не скажешь. А что ты в этом понимала?
– А я сидела в шестидесятых с чемпионом Союза по прыжкам. Он убил сестру жены, нечаянно, понимаешь? Спьяну принял ее за жену и поднял руку… Жена-то привыкла к его руке, а свояченица была больно нежная, шейка у ней так и треснула.
– Ну, вот и покатаемся, – обещаю я. – Только оденешься потеплее…
Тут я в который раз вспоминаю, что обещала и Генри покатать, и это, знаешь, не было пустым трепом, так как с месяц назад в метро я столкнулась с Бояриным. И вот это как раз не прозвище, а имя, да еще такое шикарное имя: Серега Боярин.