…Нельзя. Не получится. Великие они слишком были люди. Собственная жизнь – особенно на контрасте с судьбой Муси и Славика – кажется мне мелким, не стоящим внимания, позорным недоразумением. Пальцы не хотят шевелиться, я набиваю на клавиатуре несколько строк и тут же удаляю их. Набиваю – удаляю… Набиваю и набить не могу…
Так продолжалось до тех пор, пока я не заметил стоящую за белым ноутбуком литровую бутылку «Чиваса». Откуда там взялся вискарь? Ума не приложу, ведь не было же… А впрочем, о чем это я? Откуда взялись в белой комнате мои несчастные братья, да и я сам, – вопрос гораздо более интересный. Но он меня тогда уже не волновал. Привык. Человек ко всему привыкает, а вот появление виски поразило сильно. Помню, еще подумал: «Маловато на сто человек – литр, по десять грамм в рыло получается, только понюхать. Издеваются, что ли, опять?» С трудом одолев собственную жадность, я предложил братьям выпить. Они отказались.
– Ты писатель, – сказали, – ты пишешь, тебе нужнее.
Ни одному гонорару в своей жизни я не радовался сильнее! Сделал несколько глотков и уже совсем не удивился, обнаружив под рукой пачку сигарет, зажигалку и пепельницу. Закурить братьям я не предложил: как только присосался к бутылке, увидел, как они отвернулись. Они шли на жертвы, бедняги, вели себя тихо, даже не перешептывались, благородно уступили мне два самых любимых нами вида ядов. Они надеялись, что я спасу их. У меня такая уверенность отсутствовала, но не писать после их благородного жеста было бы свинством. Алкоголь помог преодолеть стыд, и я снова набрал на клавиатуре фразу, с которой начинался рассказ о моей так глупо просранной жизни:
«Вот здесь остановите, пожалуйста, я выйду»
* * *
Любой психоаналитик по одной этой фразе догадался бы, насколько мне не хотелось писать о себе. Но я не психоаналитик, я пил не заканчивающийся в бутылке виски, курил по полпачки сигарет в час и писал. Вообще-то я не люблю творить бухим. В процессе кажется, что гениально, а перечитаешь на следующий день – муть. Удалять приходится. Письменная речь пьяного человека похожа на устную. Заикается, спотыкается, смазывает звуки и смыслы. Только Чарльзу Буковски удалось превратить сорокаградусную кашу в стиль, но он философ от алкоголизма, а я при жизни даже нажраться до беспамятства не сумел ни разу. Куда мне с ним тягаться… С другой стороны – текст, создаваемый в белой комнате, романом не являлся ни по каким признакам. Путаный сюжет, один, хоть и распадающийся на сотню частей, герой, а главное – полное отсутствие художественного вымысла и предельная, крайне вредная для романа искренность. Все писатели хитрые подлецы, все обманывают наивного читателя, ради красного словца и лихого поворота сюжета не жалеют не то что отца, весь мир уничтожить могут! А не обманешь – не продашь, правда никому не интересна, люди и без писателей знают, что жизнь – дерьмо, что жена или муж живут с ними по привычке, а не из-за любви, которая неизвестно еще, была ли. И дети, скорее всего, забудут их на следующий день после похорон, увлекшись дележом скромного наследства. И смысл их мучительной (почти у всех она мучительная) жизни повиснет в воздухе, так никогда и ни во что не воплотившись. Основа любого романа – сладкая, утешительная ложь. Только врать мне было нельзя. И правда не гарантировала результата, а уж ложь…
Не роман этот текст и даже не исповедь – соломинка хрупкая, за которую ухватились две сотни рук, последняя надежда…
Я отхлебывал виски, барабанил без перерыва по клавиатуре и не перечитывал написанное. Текст как жизнь. В жизни исправить ничего невозможно, и в тексте тоже. На одном дыхании и едких алкогольных парах, зажав нос и зажмурив глаза, я описал свое глупое существование до смерти и перешел к потустороннему миру.
«Свет… нет не свет, но и не темнота…»
Так начиналась часть, озаглавленная мною «Возможное невозможное». Тоже, кстати, есть где разгуляться последователям Фрейда. Не о белой комнате эти несколько слов – суть моей земной жизни они выражают. Не свет, но и не темнота, серединка на половинку, не пойми что. Сереньким я жизнь прожил, как все… Воистину человек – плод компромисса. Она согласилась, он в нее вошел, уговорил, пообещал что-то, и появился на земле новый человек. Как появился, так и живет, обещает разные вещи себе и другим, уговаривает себя, что не совсем еще пропащий. Лавирует… Лавировали, лавировали, да не вылавировали и попали в это странное место. И встретили там брата своего, Водилу. И полюбили его, и пожалели больше, чем себя, и выход в нем надеялись найти, а нашли только вход. Проклятый вход в белую комнату, на проклятом мосту, словно в насмешку над несбывшимися надеждами названном Крымским.
Я думал, ничего мучительнее описания своей собственной жизни уже не будет. Стыд-то какой… Оказалось, есть. Пальцы мои массировали русский алфавит на клавиатуре ноутбука, и на них капали слезы. Жалость еще мучительнее стыда, жалость выше любви, все в ней есть – и любовь, и стыд, и еще нечто, заставляющее голеньким выходить за пределы собственного «я», озираться испуганно, дрожать, но стоять, стоять, стоять… Не любви людям не хватает, а жалости. Только горькое это лекарство и опасное. Бывает, умирают от него люди. Говорят, один даже пару тысяч лет назад на кресте, в страшных мучениях скончался из жалости и сострадания к человечеству. Теперь на каждом углу висит. Приговорили его безжалостные люди к вечной муке, к вечному, до наших дней умиранию. Я не он, я не умер и не воскрес, лишь слезы падали на мои пальцы, массирующие русский алфавит. Водилу я писал в хлам пьяным… Много раз хотел бросить – горько, невыносимо, страшно, но то ли внутренний голос, то ли голоса из мерцающих белых стен шептали мне: «Нельзя, массируй, хорошо массируй алфавит, если он останется довольным, может, и выберешься отсюда…»
Последняя часть текста начиналась словами: «Я не знаю, как это написать». Близился финал, а идей по поводу сотого или сто первого варианта счастливого Вити Соколовского не было никаких. Страх переродился в ужас, я действительно не знал, как это написать. В спину меня жгли взгляды моих братьев. Как выяснилось, надежда тоже может жечь…
От ужаса больше и чтобы не думать о близком конце, я стал писать Чекиста. Это оказалось труднее всего. Его я ненавидел. Ненависть усугублялась тем, что ненавидеть по-настоящему можно только себя. А Витя-Чекист и был мною. Я узнавал свои, мягко говоря, неприятные черты. Упертость, догматизм, нетерпимость и непробиваемое чувство собственной правоты. И от этого ненавидел еще сильнее. Виски уже не помогало, да и надобность в нем прошла. Ненависть – энергетически очень сильное ощущение. Даже слабенькая ненависть сильнее большой любви. От любви человек становится жалостливым и мягким, от ненависти крепчает. Ни одна война не была выиграна любовью, а ненавистью – все.
Не в силах совладать с собою, я вставлял в рассказ Вити-Чекиста свои комментарии. Не помню, были ли они у меня, когда он появился в этой потусторонней реальности. Может, и не было… только одна чистая, без примесей, ненависть, не позволяющая возникнуть даже намеку на отвлеченную мысль, на нейтральное, не связанное с ней чувство.
Я барабанил по клавиатуре так, что несколько раз из нее вылетали клавиши. Однажды я даже швырнул ноутбук в белую, мерцающую стену. Он возвращался, он всегда возвращался… Как бумеранг – вновь целенький и новенький – оказывался передо мной на столе и издевательски мигал экраном.