Со стороны кажется даже привлекательно – упиться, гульнуть напоследок громко и сдохнуть. Ни фига подобного! В блевотине, ссанье и сранье доживал я свои последние дни. На животное стал похож. По ночам, пьяный, звонил отцу Александру и изрыгал богохульства, а днем, раскаявшись, прибегал к нему в храм – каяться. Он пускал меня пару раз, а потом приказал гнать взашей. Меня выгнали даже из храма. Анька трубку не поднимала, лишь дочка, моя умная и добрая дочка Женечка, вытаскивала меня из ментовок, где я периодически оказывался. Совала обалдевшим от диссонанса красавицы-дочки и отца-алкаша полицейским скомканные купюры, выводила на улицу, привозила домой и только дома уже плакала, умоляла меня не губить себя. Я соглашался, божился, что не буду больше, и сразу после ее ухода снова прикладывался к бутылке. Я хитрым стал – носил в кармане бумажку с ее телефоном повсюду и, в каком бы состоянии ни был, первым делом протягивал ее ментам. В конце концов и Женька перестала отвечать на звонки, передав эстафету отцу с матерью и брату.
Брат положил меня в дорогущую подмосковную клинику. Дворец прямо, с бахчисарайским фонтаном, на Рублевке. Лежал я там и гордился, что вот, не просто я алкоголик, а привилегированный, ценят меня и любят. Моим новым друзьям-алкашам и не снилась такая роскошь. Нравилось мне там очень, дня три… Пока трезветь не начал. Так больно и гнусно сразу стало, что сбежал я из этой роскоши на четвертый день к местным подмосковным ханыгам.
Неделю или больше я зависал в их затесавшейся среди элитных поселков деревеньке, чуть до белой горячки не допился. Брат не успокоился – снова нашел меня и снова положил в клинику. На этот раз попроще и посуровее, где алкашей к кровати привязывают. Оттуда я на второй день сбежал. Брат опять меня нашел, привел к родителям и сказал:
– Делайте что хотите, не могу больше с этим придурком валандаться!
– Это кто здесь придурок? – полез я в бутылку и тут же получил от братца по роже.
Безобразная сцена, у матери с отцом глаза на лоб вылезли. Щадили их, не говорили ничего обо мне. Они думали, что я свихнулся, уехал на Донбасс и служу там мелким начальником местной народной милиции. Брат приветы им постоянно от меня передавал и фотки, собственноручно в фотошопе смонтированные. А тут я нарисовался – бухой вдребадан, грязный, вонючий… И драка еще эта… Отец не выдержал, убежал в другую комнату, а мать – молодец, собралась, разняла нас, потащила меня в ванную, отмыла, спать уложила. Все-таки сильный у нее характер, железная женщина, умеет собраться, когда нужно. Почти вытащила она меня, умолила, упросила. Моя сильная и гордая мама стояла передо мной на коленях и заклинала только об одном.
– Я все, Витя, понимаю, – говорила она, – жизнь – паскудная штука, жалко мне тебя очень, что угодно для тебя сделаю, только не пей, пожалуйста. Живи просто… просто живи с нами, дай умереть спокойно. Вот умрем с отцом – делай чего хочешь. Подожди немного, потерпи, дай умереть…
Шевельнулось чего-то в груди. Мама, мамочка, я так тебя любил, так боялся тебя и так воевал с тобою… И ты меня любишь, я знаю. Может, единственная на свете сейчас. Я не хочу, чтобы ты умирала. Слабый я и маленький снова, и некуда мне прислониться. Даже бог меня предал. Хочется мне прижаться к тебе и плакать, и чтобы ты, как в детстве, подарила мне ласковую минутку, целовала бы меня и тетешкала. Тепло мне с тобой, мама, во всем мире холодно, а с тобой тепло. Поэтому хоть и безнадежное это дело, но я попробую, я попытаюсь…
Ничего я ей не сказал такого, а только закусил щеки, чтобы не разрыдаться, и выдавил из себя едва слышно:
– Хорошо, я потерплю… Честно…
Она тогда расплакалась, но тоже украдкой, убежала в ванную, боясь вспугнуть хрупкое мое согласие.
Две недели я держался, тихо жил в отчем доме на Маяковке, на улицу почти не выходил, ел, спал, тупо пялился в телевизор. Раз тысячу мог сорваться, но мать, как чувствовала, подходила ко мне, осторожно и ласково брала за руку. Отпускало. А в другой раз взгляну на отца в такие моменты и подумаю: какой же он стал старенький совсем. Не должна его жизнь заканчиваться похоронами сына. Вот умрет, тогда…
Через две недели родителям позвонили из садового товарищества под Клином и сказали, что бомжи разгромили их дачу. Они сорвались разбираться. Мать умоляла поехать вместе, но я не мог выйти на улицу. Света белого видеть не мог. Знал: здесь я в коконе, под защитой родных стен, а выйду – и дожрет меня мир окончательно. Остался.
Первые два часа ровнехонько сидел в кресле и боялся пошевелиться. Голову поднять боялся. Присутствие родителей еще кое-как скрепляло мою расползающуюся жизнь, но вот ушли они, и я снова один, наедине с тем, с чем справиться невозможно. Я и не справился. Встал. Прошелся по квартире. Вспомнил. Вот оно место, откуда все началось. Хорошо началось, нежно, по-человечески. Здесь на балконе я курил тайком от родителей. За этим столом собиралась вся наша большая семья в счастливые времена. Я любовался на своих красивых бабушку и дедушку, слушал их удивительные рассказы и клялся себе, что проживу достойную их любви и судьбы жизнь. Здесь я воевал с моей жесткой, но так любящей меня мамой за свободу и независимость. Сюда привел Аньку – знакомиться с родителями. И Женьку маленькую приводил, чтобы с ней посидели, пока мы с женой зажигали с друзьями. Здесь мы поминали Славика после похорон, а через несколько лет – и Мусю. Здесь, в этих стенах, жизнь моя была – еще человеческая. С горестями, но и с радостями, с руганью, нежностью и надеждой. Главное – с надеждой. А теперь нет у меня никакой надежды. Совсем. У меня ничего нет, только старенькие родители, мечтающие умереть раньше старшего сына. Это я им такую мечту подарил. А Аньку подарил я Префектуре, а брату своему, украинскому снайперу, пулю подарил, а сыну Славке – психику искалеченную на всю жизнь, а Женьке – чувство унижения, бессилия и стыда за опустившегося отца. Вот такие у меня подарки… Я все вспомнил! А вспомнив, выбежал вон из родительского дома. Потому что находиться там было хуже, чем преступление совершить. Находиться там было святотатством.
…Через двое суток чудом узнавшие меня одноклассники подобрали меня, в хлам пьяного и почти замерзшего, в соседнем дворе. Добрые ребята, думая, что делают доброе дело, притащили бесчувственное тело домой. Лучше бы они злыми были…
С матерью, когда она меня увидела, случился сердечный приступ. Приехала «Скорая», сделала кардиограмму, и прозвучало страшное слово – инфаркт. Ее увезли, а я даже не соображал, что происходит, – как был в грязной одежде и ботинках, так и завалился спать на диван.
Утром меня растолкал отец, дал мне своей ослабевшей старческой рукой пощечину, сказал, что мама в реанимации и, может быть, она умрет. Странно… Ничего особенного я не почувствовал, только облегчение какое-то: что вот все, порвалась последняя удерживающая меня ниточка… И еще удивление: всю жизнь она меня инфарктом пугала, я не верил ей никогда. Думал, притворяется, а вот надо же, случился…
Отец выгнал меня из дома, и я ушел. И больше родителей никогда не видел. Долгое время я даже не знал, жива ли мать. Через пару месяцев только, нажравшись до синих чертиков, позвонил зачем-то в родительскую квартиру. Трубку взяла мама, но я ничего не сказал. Нечего мне было сказать…