Он слышал, как каталка гремела по коридору.
Грохот утихал вдали. Исчезал.
Исчезает все. Все на свете.
И эта больница тоже исчезнет.
Врешь! Не исчезнет. Потому что мы все – психи! Потому что психи были и будут всегда! Потому что боль будет всегда! И причинять боль будут всегда! Потому что единственное, что в нас есть ценного, внутри, во всех кровавых наших потрохах, это наша боль. Боль – это наша мысль. Боль – наше чувство. Боль – рождение, смерть – боль. Боль – вся жизнь. И больница, в которой боль лечат болью, будет всегда; она будет мертво стоять, вросшая в зимнюю землю, и медленно плыть, во тьму, в никуда. Потому что боль – наша. Она с нами. Ее у нас не отнять.
Значит, эта больница – наше пристанище. Наша пристань. Нет. Она – наш Корабль.
Корабль… плывет…
А ты! Хочешь сбежать с Корабля! Ты! Крыса!
– В никуда.
– Что, что?
Запускаев сделал шаг, другой к Суру, и Сур отвернулся, Сур шагнул прочь, Сур не хотел смотреть на него, объяснять ему что-то. Зачем? Мозг так устроен, что человеку все время надо что-то другому объяснять. Перед другим – оправдываться. Другим – исповедоваться. Все это лишнее. В сравнении с великой болью лишнее – все. Особенно людские разговорчики. Отставить.
– Отставить, – шепнул он.
Ноги шли вон сами. Он им не приказывал.
Запускаев цапнул его за рукав халата.
– Сергей Васильевич! Ну хватит! Вы чем-то расстроены? Может, дома что? Помогу?
Сур посмотрел на Запускаева пустыми глазами.
– Шура. У меня нет дома.
Запускаев потер пальцем пшеничные брови. Собрал удивленные морщины на лбу.
– То есть как это нет?!
Сур вырвал рукав из цепких пальцев Запускаева и махнул рукой.
– Шура. Не бери в голову.
Когда он вышел из кабинета ЭСТ и уже шел по коридору, Запускаев, высунувшись из двери, крикнул ему вслед:
– Сережа! Так ты что! Заявление, что ли, собрался писать?!
Сур шел и шел вперед.
Мимо фикусов и плакатов.
Мимо решеток и стекол.
Мимо медных дверных ручек и ободранных крестов оконных рам.
Его спина не отвечала Запускаеву.
* * *
Не смотрите на меня. Не смотрите. Не смотрите!
Не подходите! Всех изобью!
Ты, что пялишься?! Пошла прочь! Пошла! Пошла! Это не я! Это не со мной! Не делайте со мной этого! Я вам никому не дамся!
Инструменты. Серебро. Сталь. Я крепкая, как товарищ Сталин. Я выдержу все! Но этого не выдержу! Не делайте этого со мной! Нет! Я вас перебью как тараканов! Вот вам! Вот! И еще!
Руки вяжете?! Я ваши тряпки перегрызу. Видите, я все вспомнила! Нет?! Не вспомнила?! Это вы обманщики! Я все вижу! Через толщу холодной воды! Время это ведь вода, вы знаете об этом? Расплескаю его! Разолью! Не соберете обратно в ваше поганое ведро!
Почему мой отец это сделал?! Да просто потому, что сделал! Ему так захотелось! В голову ударило! Он же свободен! Это я была в тюрьме. Всегда за решеткой! Он приходил ко мне в камеру и брал меня на руки. И что хотел, делал со мной. А я молчала.
Почему, спрашиваете? Себя спросите: почему я делаю это и вот это! Это все жизнь. Но она хуже смерти! Потому что он свободен, а я взаперти! Вся штука – вылететь. Полететь! Мне никогда не давали полететь! А я так хотела!
Я понимаю, почему ты это сделал, папа. Я все понимаю. Я понимаю тебя. Не вини себя. Я выросла и все поняла. Я знаю, как ты мучишься. Не казни себя. Больше не надо. Все же прошло. Все. Все. Зачем раздвигаете мне ноги? Зачем сталь остро блестит? Вы причините мне боль. Первую? Вторую? Разве у боли есть счет? Она была всегда!
Отчего же я плачу? По ком я плачу? Тонкий крик, писк. Я ребенок! Меня убили!
Санитары! Не вяжите мне руки, ноги! Я лягу сама. Лягу и сложу руки на груди. Папа! Папа! Ты простил себя? Я простила тебя.
Жук, Щен и два других санитара, совсем молоденькие парнишки, крепко связывали Маните руки и ноги. Запястья связали над грудью; ноги в щиколотках. Укрыли до носа одеялом.
– Ну, Щен, и крепкий это орех. Кажись, надо бы ее в колонию, а не в больницу. Она мне чуть руку не сломала.
– Говядина такая! Ах ты сучка!
Щен закатил Маните пощечину. Не выдержал.
Щека Маниты заалела. Она отвернула лицо на подушке.
– Ну вот, знаешь, ты лучше без этого, а. Главный просил.
– Да знаю.
– Он сказал: издам приказ по больнице, ну, наказывать за жестокость.
– А мы разве жестокие? Это самозащита.
– А тебе докажут, что это у больного самозащита, если он тебя вдруг покусает! Потому что по закону он невменяемый! А ты – вменяемый!
– Жук, ну ладно тебе гнать пургу. Рука сама влепила.
– А если ты ей сотрясение?
– Их на шоке и без нас сотрясают будь здоров.
– У нее же рука сломана! Вон, висит!
– Не сломана. Притворяется. У них после шока мышцы дрябнут.
– Нет, сломана. Я же вижу. Опухла.
– Ну так врачам скажи.
Манита закричала длинно, протяжно.
Жук скомкал простыню и заткнул Маните рот.
– Утомила уже, мать твою за ногу через коромысло.
* * *
Он пришел. Ключ трещал в замке. Перестал трещать.
Он открыл дверь.
Вошел домой. Зимнее пальто, как обычно, снял и бросил на диван – никогда сразу на вешалку не вешал. И оно лежало, как убитый зверь.
Холостяцкая хата. Неубрано. И не хочется. И некогда. И никогда. И навсегда.
Иногда посещал стыд, и он, повинуясь его красному приказу, выметал весь мусор, собирал в совок, вытряхивал в мусорное ведро. Дома ел мало, поэтому отходов было немного. Пустые молочные бутылки мыл и собирал в большой ящик из-под крымского винограда. Потом шел сдавать. На деньги, вырученные от сдачи бутылок, покупал себе опять молока, а еще кефир и творог. Все путем.
Зацепляясь за пятки носками, стащил башмаки. Всю зиму проходить в осенних башмаках, это плохо. Зимних нет. Вся зарплата уходит на еду, на квартиру и на транспорт. Дорого есть в кафе и в пельменных. Но быстро. Готовить самому не надо. Пришел, съел, победил.
Мельком глянул на себя в зеркало. Зеркало купил когда-то по случаю, с рук, у странного старика с набережной Жданова, который сначала выпивал с ним в кафе «Дружба» на Свердловке, а потом, тепленького и веселого, зазвал его к себе в дом на набережной, с бодрыми гипсовыми фигурами смелых юношей и широкобедрых девушек на белой колоннаде под крышей. Ого, где живете, хмыкнул Сур, в фешенебельном домике! Старичок пожимал плечами, метал на стол из холодильника немудрящие запасы – самодельные соленые огурцы в литровой банке, маринованные маслята, серебряную кильку в горошинах черного перца и с прилипшим к брюшкам лавровым листом. Выпьем, дорогой товарищ, выпьем! Налили. Встали. Подняли рюмки. Смеялись. Руси есть веселие пити, важно сказал Сур невесть где слышанные древние слова. Старичок, он уже забыл его имя, поднял свою рюмку выше головы. А сам маленький. А глаза ясные, играют, искрятся.