А еще что сторожить будем, Михалыч?
Дрянь всякую, Михалыч. Ресторации да бары, битком набитые молодью: сельди в бочке, в тряпках радужных, танцуют похабно, поют пронзительно: веселье такое у них! Гул очередей, вся страна в очередях стоит. Ногами переступает. Очередь, ее тоже надо устеречь, а то разбежится. А каждый по отдельности – опасен.
Для кого опасен-то, Михалыч?
Дурака из себя не строй. Для красных башен! Для красных звезд в ночи!
А еще буду сторожить речи. Наш народ молчит-молчит, а все одно говорит. Все говорят. Все и всегда. В очередях. На кухнях. Под ночными фонарями. О наших мертвых. О наших раненых. О наших убитых. О наших невинных. О наших героях. О наших подлецах. О наших церквях, где – склады картофеля, конюшни, харчевни, спортзалы. О наших светлых залах, где – кумач молитвенный! О нашей правде, что давно растоптана, но все живет – в петле, в грязи, в тюрьме, подо льдом, под бритвою…
И здесь! Михалыч, и здесь живет! В больнице!
Ну само собой. В бедламе тоже живет. Это завсегда. Самое ей тут место.
Ах, Михалыч! Уходишь. Сейчас уйдешь. Обернись! Помаши мне рукой! Да ты не старик. Ты же пацан! Это просто башка у тебя белая. Нити седые, сивые. Шапку твою жалко! Заработаю и тебе новую куплю.
Это я тебе новую куплю. Я.
Не горбаться! Выпрямись! А ну, выпрямись! Твою мать! Русский солдат! Деревянная нога! Железная рука! Погляди на меня. Дай и я в глаза тебе загляну.
И я тебе в глаза – загляну. Напоследок.
На какой такой последок?! Ты что, никогда больше не…
Михалыч. Никому не говорил, а тебе скажу. Я вовсе не Михалыч. Я – пророк.
Пророк?!
Ну да, пророк. Я – знаю будущее. Я не тебе в глаза гляжу. Я – в суть самую гляжу. Во время гляжу. И его насквозь проглядываю.
И что… видишь?!
Вижу… вижу…
Ты! Пророк! Восстань и виждь! Лишь тобой хранимые!
Перед вершиною. И перед ямою.
Восстань и ты! Не спи! Не плачь! Не умирай! Пророчь!
Сквозь… ночь…
Крюков, глядя перед собой невидящими глазами, поднялся с койки, покачался взад-вперед и шумно упал на пол. Лежал горой костей и мускулов. В палату вошел сначала санитар. Лениво подшагнул к Крюкову, грубо, махом, перетащил на матрац. Потом вошла молодая врачица, полная, пухлая, с ясными, перламутрово блестевшими голубенькими кукольными глазками. Выдвинула вперед сочную нижнюю губу. Повертела головой, размышляя. Потом вошла старая сестра, выжидательно воткнула во врачицу послушные, готовные, усердные, усталые глаза.
У сестры из-под шапочки выбилась, висела вдоль щеки мышиная, седая прядь.
У врачицы в мочках посверкивали забавные сережки, алмазные снежинки.
А может, дешевые стекляшки, кто разберет.
– Петр, привяжи больного к кровати. Некрепко, кровообращение не нарушь. Как фамилия? Крюков?
Санитар уже прикручивал руки и ноги Коли к койке.
– Зафиксировал? Хорошо. Спасибо. Иди. Зоя Ефремовна, сделайте Крюкову галоперидол и клонидин. И чуть попозже, часам к шести, валиум. Посмотрим, как на него подействует валиум. Я сейчас домой уйду. Дежурный врач будет наблюдать. Все под контролем. И вот что еще, да, жаропонижающее. У него температура высокая.
Крюков дергал привязанными руками и ногами. Кривил рот. Из углов рта текла на подушку слюна, как у бешеной собаки. Он свел брови в одну мучительно рвущуюся нить – и врачица прикоснулась легкими, воздушными пальцами к его лбу, он сразу успокоился, глубоко вздохнул, из пальцев тепло и покой перелились под кожу лба, под брови, под красные воспаленные веки, под тонкую пленку дикого жара, – и нить оборвалась, и морщины разгладились, и Михалыч, горбясь и беззвучно смеясь, ушел. Глаза выкатились из-под век. Крюков озирался, косился. Искал.
– А Михалыч… где Михалыч?.. еще по глотку… мы с ним… не допили…
Врачица не отнимала ото лба Крюкова нежных теплых пальцев. В кончиках пальцев билась теплая кровь, и он слышал биение этой дальней чужой крови.
Мальчонка-Печенка лежал на животе. Правую руку свесил на пол, и левую тоже. Шкрябал ногтями по полу. Тихонько напевал. Печенке недавно сделали укол аминазина, и он расслабился, а то бушевал, скакал по палате, требовал защитить его от врагов. На него все время нападали невидимые силы; они били его по печени, по почкам, по шее, и Печенка крутился волчком и верещал. Под аминазином он ворчал, мурлыкал, вздыхал, бормотал, но не дрался с незримыми бандитами. Даже жестокие санитары жалели его, никогда не били ему под дых, чтобы утихомирить.
Марсианин недвижно сидел на койке, выпятив грудь, прислонившись слишком прямой, фанерной спиной к никелированной холодной спинке. Пижама у Марсианина на груди весело, разудало расстегнулась. Врачица отвела взгляд от заросших седыми курчавыми волосами сосков. Кулаки Марсианина лежали на одеяле. Он не разжимал пальцы.
Ванна Щов спал на боку, подтянув колени к подбородку. Превратился в руконогий живой шар. Высунул язык и по-собачьи свесил его на сторону. Щеки Ванны Щов синели и опухали. Шея раздулась. Он дышал с противным длинным присвистом.
Под кроватью Ванны Шов валялась дырявая лыжная шапка.
Блаженный бодрствовал. Он лежал и смотрел в окно. За окном завивала озорные вихри метель. Снег сыплет и сыплет, уже всю землю засыпал, все реки и озера, все дома, трубы, станции, заборы, школы, кремли и могилы. Все потонуло в снегу. Мир исчез, один снег остался.
Сестра выходила вон. Врачица сказала ей в спину:
– Да, Зоя Ефремовна, Безменову введите мочегонное. Лучше гипотиазид. Сильные отеки. Надо снимать. К Почерникову кататония возвращается. К моему большому сожалению. Пока ему комбинация валиума и лития. Но прибегнем к электросудорожной терапии. Опять, увы. Выхода нет. Я все в истории напишу.
Обернулась к окну.
– Больной Бронштейн!
Беньямин молчал. Глядел в окно.
– Больной Бронштейн, вы слышите! Я с вами говорю!
Мелкашка затрясся в диком, обидном смехе, скособочил по-скоморошьи тщедушное личико, поглядывал на врачицу зверино, с подобострастием и с презрением.
– Ничего он не слышит! Вы к нему не так обратились. А надо, как он любит.
Пухлые щеки врачицы вспыхнули мелкими алыми розами.
– А как он любит?
– А вот так.
Мелкашка вытянул шею, извернул голову, направил раструб рта к дальней койке.
– Эгей! Блаженный! Блаженны-ы-ы-ый!
Беньямин обернул голову на подушке.
И Люба вздрогнула от этого ясного, умного, страдальческого, навылет, до последней жилки, пронизывающего, как острый северный ветер – голую грудь, ножевого, честного взгляда.
– Что?