Книга Безумие, страница 44. Автор книги Елена Крюкова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Безумие»

Cтраница 44

Когда он очнулся, на его крест-накрест перевязанной груди сидел черный котенок и умывался. Тер морду когтистой лапкой.

Витька гладил его, гладил, гладил. Радовался. Слезы текли.

Вот я тебя наконец нашел, и ты живой. И я живой. Мы оба живые.

Ходячий хромой солдат, далеко, со стуком выбрасывая костыль, шкандыбал по коридору, выкрикивал:

– Эй! Врача! Врача в пятую! У нас солдат Афанасьев с ума сошел! Гладит себя по груди, сам с собою балакает и горькими слезами плачет!


А что было потом? Эй, черный котенок, может, ты промяукаешь, что воистину было потом?

А потом – суп с котом, как известно.

С тобой, котик милый мой.

И сожрали все; и рот утерли; и даже спасибо не сказали; и только ждали, ждали добавки, а потом выпивки и закуски.


На заводе работал. У станка стоял. Позвали плакат помочь намалевать: ПЯТИЛЕТКУ В ЧЕТЫРЕ ГОДА – ВЫПОЛНИМ! Витька сначала отнекивался, потом согласился.

Дали банку жидких белил. Растянули алый транспарант на весь горячий цех. Витька ползал, кряхтел, обмакивал смешную широкую, как платяная щетка, кисть в жидкую вонючую метель, мазал, мазал белым красное. Да, ему казалось: он дед Мороз, и белит снегом залитые кровушкой красные поля, красные лощины, красные луговины и речные поймы. Жмурился. Тряс головой. Открывал глаза – а мазок шел вкривь и вкось, и цеховой бригадир орал зычно: «Афанасьев! Раз в жизни тебя попросили! Криворукий! Дело сделать не можешь!»

И он старался. Язык от старанья набок высовывал, как пес.

Надпись вывел; а по краям белилами изобразил два родных профиля – слева профиль Ленина, справа профиль Сталина. Борода у Ленина, усы у Сталина, все честь по чести.

Красную бязь, разрисованную его белыми кривыми буквами, повесили над входом в цех. Станки гремели. Люди стояли у станков, скользили ногами в грязи. Уши закладывало от шума и лязга. Бригадир гордо хвастался начальству: глядите, какой у нас художник, собственный! Сам плакат нарисовал!

Начальство присмотрелось. Витьке выделили угол в красном уголке. Там он хранил свернутые в трубку листы бумаги и держал кисти, карандаши, флейцы и цветные мелки на длинной и широкой, как гроб, полке.

Рисовал и рисовал; плакаты пек, как пирожки. Совершенствовал руку. Упражнял глаз. Глаз становился все острей, рука – все тверже. Ехал в битком набитом автобусе домой – вытаскивал из кармана блокнот, карандаш, делал зарисовки людей. Пассажиры косились, шарахались. Витька, обнимая локтем поручень, набрасывал натуру быстро, стоя и качаясь, вскидывал на сердитого пассажира глаза. Все понимал. Простите, больше не буду. Прятал блокнот в карман. Улыбался: извините, мол.

А зубы выпадали, ел мало и плохо, зарплаты еле на хлеб хватало.

Да на угол в длинном, опять же как гроб, сером дощатом бараке на окраине Автозавода.

Да на чекушку – сперва в ночь с субботы на воскресенье, а потом и среди недели: когда уж сильно худо на душе становилось. Выпивал один, занюхивая горбушкой, закусывая луком. От целой луковицы хрустко, громко откусывал больными зубами.

Кто его надоумил поступить в художественное училище? Или сам скумекал? Забыл уже; помнил только мольберты в огромном зале, запах пинена, карандаш в руках. Античную гипсовую голову все рисовали. Витька курчавую древнюю голову оглядел, а потом карандашом повел по пришпиленной к мольберту бумаге, и водил, водил, и штриховал, и вычерчивал, и опомнился только тогда, когда старый усатый, на Сталина похожий дядька шагнул из-за его спины, вырвал из мольберта кнопки, схватил его лист с нарисованной головой и поднял надо всеми, над залом: вот как надо рисовать, товарищи абитуриенты! Вот как!

И учебу ведь тоже забыл. Разве можно помнить то, в чем ты живешь ежеминутно, варишься, как в крепком горячем бульоне?

Краски, кисти, споры. Ссоры, драки, мир. Примиренья за бутылкой, а там и за другой, а там и за пивом побежать, и в трехлитровой банке его, не расплескав, принести. Пестрые, в пятнах засохшего масла, мольберты. Кисти мокнут в банке. Ты забыл вымыть! Они станут каменные, железные! А дорого стоят в салоне! Мыть, мыть с мылом кисти, мыть под краном, вода ледяная, сводит руки. Греть руки о чашку горячего крепкого чая. В чай сердобольная девчонка налила коньяку. Койки, кровати, матрацы. Черные физкультурные маты. Есть где поспать после пьянки. Есть кого обнять. Девчонки, девочки, бабы. Забота, ругань, соблазн. Низ живота пахнет селедкой, а рот пахнет забродившей вишневой наливкой. Хотят за него замуж. Гонят его прочь. Кому нужен пьяница? Кому нужен художник? Нищий. Гордый. Нет, я не гордый. Дай три рубля, а? Завтра верну. Нет у меня! Ну дай трешницу, а? Ну рубль дай, а? На! Подавись!

Магазин, лавка, чепок. Забегаловка утренняя, и такие, как он, стоят у барной стойки. Грех не выпить! Сегодня умер Вождь. Правда умер? Стану я врать! Вот те крест! Мрачные, черные люди. Будто все – из горячего цеха. Стипендия пропита вчера. Сегодня будет калым. Это запрещенный заказ. О нем не надо трепаться никому. Ему заказали четыре холста: и на всех надо нарисовать спящую Венеру. Кто позировать будет? Позировать некому. Все твои девки замуж давно повыходили, Витек!

И блинчики мужьям пекут. И пирожки с котятами.

И горит синее, сатанинское пламя керогаза.

На тебя только грузная тетка Жанна в твоем бараке, на коммунальной кухне, заглядывается. И недвусмысленно толстым пальцем манит. У нее в каморке коврик с лебедями, семь мраморных слоников на деревянной плашке над спинкой дивана, пузырек с духами «Коти», еще дореволюционными, и вместо одеяла – траченный молью армейский тулуп. А простынок нет. Нет и не было. Тетка Жанна немножко хромает, отпячивая задницу, и для непогоды у нее есть боты «прощай молодость» и маленький изящный костыль. Соседи зовут ее «тетка Жопа».

Кажется, она очень любит Витьку.

А Витька ее – нет.

Но иногда он с ней спит. Спать с кем-то надо.

И без простынок оно получается. Грязный Жаннин матрац, в пятнах жира, водки, масла, крови, мочи.

Жизнью пахнет.

Давай, товарищ, помянем Сталина!

Давай. Мы за него – на полях под Москвой – в землю ложились.

Да ты не реви, брат. Что ревешь? Люди-то умирают.

Да я не реву, брат. От водки в носу защипало. Сталин – бессмертный. Он не умрет. Точно тебе говорю.

Налей еще. За него.

За него!

А ты, брат, кто таков будешь?

А я – художник.

Художник! От слова «худо», что ли? Ха, ха!

Че смеешься! Досмеешься.

Да не. Я ниче. Давай помянем.

Давай.

И пили; и плакали; и гудел вокруг чепок, наполняясь народом, и пахло пельменями – поварихи варили их в громадном, как воронка от взрыва, котле, и звенели грязное серебро и зеленые медяшки в расчетной оловянной миске на кассе, и тащили люди к столам свои пельмени, свою селедку, свою мойву, свои стаканы с водкой и чаем, невкусную, остывшую жизнь свою. Сталин умер, а жизнь продолжалась. Ее опять разогревали на огне. Ее резали на куски, кромсали, начиняли, фаршировали, пекли, посыпали зеленым луком и перцем и подавали на стол, едва успевая вытереть потеки грязи рваной тряпкой. Нету войны! И ты не солдат уже. Ты Витька-художник. Иди малюй своих Венер. За каждую заказчик, толстоносый сизощекий грузин, обещался дать ему сотню. Четыре сотни! Где такое видано!

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация