– Художница?
– Манита! Да ты помнишь последнюю выставку?! Ну, ту, где ты показала работу «Летящая»?! Ешки-тришки! Да ведь ее ужасно ругали тогда на худсовете! Просто… размазали… манной кашей… по тарелке…
В ее глазах родились слезы.
– Витечка… Я ничего… не помню…
Он сильно, крепко обнял ее. Она дрожала. Он гладил ее по спине, по плечам. Притискивал ее голову с плохо заплетенными школьными косками себе к шее, к рыжей лешей бороде.
– Но ты знаешь хотя бы… где ты?
Говорил неслышно, но она все слышала.
– Знаю. На Корабле. Это тюрьма. Мы тут осужденные. Осужденные матросы.
– Да, и нам велят драить палубу.
– Ничего нам не велят. Палубу тут драят наемные тетки. Мы матросы понарошку. На нас делают опыты. Приходят люди в халатах и пытают. Меня уже пытали. Тебя еще только будут.
– Боже! Что ты городишь!
Отстранил ее от себя. Бегал бешеными глазами по ее соленому мокрому лицу.
– Правду. Меня пытали адской болью. Я ее перетерпела. И потом уже все стало все равно. И я перестала все помнить. Кроме тебя. Я тебя помню всегда. Ты Витя.
Он сцепил отчаянными руками ей худые стальные плечи. С такими сильными плечами – прыжки в воду, победы на дистанции. С такими руками – рожь жать, снопы вязать.
– Я Витя.
– Ты моя надежда.
Его пронзил ток. Если он – надежда, то кто она ему?! Она сама обняла его за шею обеими руками. Сотрясались, лицами прижимались, мокрые щеки блестели в столбе лунного сиянья, играла и мерцала звездная мошкара. От батарей шло ледяное дыхание. Отопление исчезло. Время исчезло. Можно было глядеться в зеркало Луны и видеть там не себя, а волка, медведя, орла с загнутым царственным клювом.
– Витенька… Да как же тут… Я уйду… а они тебя – загрызут…
– Я хищный лис. Я рыжий лис! Не загрызут. Я хитрый и улизну. Спрячусь под койку. Вот ты-то там как? Ты сегодня… ела хоть что-нибудь?
– Я… не хочу… не могу…
– Просьба одна: ешь! Их ужасную кашу! Нам нужны силы. Чтобы убежать.
– Убежать… Думаешь спрыгнуть прямо в воду?
– Куда, куда?!
– В воду. Ну, в океан. В ледяной океан. Там мы проживем только три минуты. Ну, пять. А потом уйдем к Луне.
Он уже со всем соглашался.
– Хорошо. К Луне так к Луне. По льду?
– По воде. Ты умеешь ходить по воде?
– Нет. Не пробовал.
– Я тебя научу.
Он выкинул ноги из-под одеяла. Встали, не размыкая объятий. Обнявшись, подошли к окну. Крестовина рамы зачеркивала белый седой мир за грязным стеклом. Наружная решетка грозно подтверждала: выхода нет и не будет. Манита усмехнулась. Витя поправил рукой ей падающую со лба на щеку и губы, не попавшую в косу прядь. Заправил за ухо.
– Чему смеешься?
Он был ниже ее ростом, коренастый, потешный, несчастный колобок с огненной бородой. Манита наклонила к нему лицо. Он снизу вверх, любовно, жадно, утешающе глядел в ее глаза, и она отвечала ему глазами. А потом ответила губами:
– Над нами смеюсь. Мы глупые. Мы думаем, что все кончено. И они нам это внушают. А все только начинается.
– Что… начинается?
Мог бы и не спрашивать. И так уже понял. Ужаснулся. Восхитился.
Он ждал именно этого слова. И оно вылетело из нее и полетело к его губам. И вошло в него, и он проглотил его, как в запрещенной, разрушенной церкви глотал причастие, случайно, стыдясь, тайком, однажды в жизни, уже после войны, в осенней деревне, в заброшенном разбомбленном храме за околицей, и попик туманно, глазом озера под плевой льда, глядел на его испачканные болотной тиной сапоги, и дрожал потир в перевитых синими венами руках, и летел белым голубем голос, и дьякона не было, убили на войне.
– Наша смерть.
Луна заливала их странным светом: он то гас, то вспыхивал.
Больница – застенок. Больница – плавучая тюрьма.
Корабль безумен. Тюрьма суждена. Ледокол проламывает вечные льды.
Не нам чета эта адская, крепкая машина. Не мы выдумали и свинтили ее.
Идет, гремит, грохочет, и никакой айсберг не проколет ее, не продырявит ей брюхо.
Но они вырвутся на волю.
Из гремящей по водам многопалубной тюрьмы – в ледяное море. Пусть пять минут барахтаться в обжигающей воде – а на свободе!
Смерть это свобода. Смерть как свобода.
Вырваться из жизни? Значит: начать жить.
Смерть это не конец. Это для них всех она – конец.
Смерть – это возможность жить иначе. Она спасение именно для нас; для них она – наказанье и проклятье.
Я буду проводник этой свободы. Свобода, я люблю тебя.
Я полюбила тебя именно здесь. После пытки инсулином. После рыданий Синички по ее убитому младенцу. После криков из той палаты, где через нас, особо опасных, проводят электрический ток.
Наши командиры не все злые. Есть и добрые. Это надо уметь отличать их по глазам. Если значки узкие – злой. Если зрачки широкие, черные и бездонные – добрый. И такого командира можно попросить не делать на ночь литий. Не вводить с утра коматозную дозу инсулина. Перед ним можно даже заплакать и вытирать слезы подолом его чисто-белого халата. А он будет вырывать у тебя из рук полу и кричать: весь халат мне запачкала, дура!
Да, я дура. Но я открыла тайну.
Тайну всегда открывают только дураки.
Я открыла тайну свободы. Ее теперь никому не отдам.
Нет! Всем отдам! Всех – освобожу.
Если даже сама не смогу, не успею.
Я выведу всех. Я выпущу всех.
Слишком долго мы ждали. Слишком долго равнялись на грудь четвертого и брали под козырек.
Когда всем рты затыкали… ладонями, кляпами, красными тряпками, винными пробками… и только – молчать! и строем маршировать! и равняйсь-смирно! и на правофлангового! и руку к виску! и взгляд как у пса! и ноги вместе! и винтовку на плечо! к ноге! и вперед! и ни шагу назад! и шаг влево – стреляю, шаг вправо – стреляю! и предатель Родины! и враг народа! и друг народа! и пес народа! и ручная обезьяна народа! и миска с похлебкой народа! и станок на заводе народа! и красный флаг над головой! – тогда я родилась. Моя живая душа.
Несмышленая душа. Ей надо было выбежать из строя, чтобы родиться.
И она – выбежала. На свободу.
На свободу: в тюрьму.
Ведь в тюрьме-то самая она великая свобода и прячется.
Свобода не снаружи. Она внутри.
Но для всех, кто в тюрьме, я рожу настоящую свободу.