Свежий зимний воздух бросился в лицо и обмазал его, облизал пуржистым, озорным ветром. Боланд поймал ветер губами. Расширил легкие. Выдохнул. Гроб внесли в маленький автобус, аккуратно опустили посреди салона. Укрыли красным флагом с тяжелыми золотыми кистями. Люди рассаживались на сиденья, скрипели кожей, молчали. Держали в руках венки, будто чьи-то огромные овальные портреты. Портреты смерти. Ян так и сел в ногах профессора. Теперь уже без страха смотрел на него. Ползал зрачками по его лицу, уже тронутому трупными зелеными, лиловыми пятнами.
Вот как оно все. Вот и косная материя. Все-таки материя, да. Чертова реальность, данная нам в чертовых ощущениях. Но она уже не живет, как жил ты. Все это жалкие утешения про то, что из тела вырастут травы и деревья, выползут жуки и червяки. Я не червяк! Я не жук! Я человек и хочу жить! Вечно? Много захотел, ученик. Я убил тебя, учитель! Ничего, я подожду тебя там.
Лютый мороз побежал по спине, впиваясь в загривок, в лопатки стальными серпами. Ян захотел сбросить пальто. Жар мучил. Пот тек по вискам и капал на мягкий, как женская ладошка, бобровый воротник.
Пожалуйста, отпусти меня. Я ведь все равно сделаю, что хочу.
Ты уже мой. Не отпущу. Готовься! Смотри; и ты будешь такой, как я.
Чтобы заглушить мертвый размеренный голос внутри, Боланд обратился к соседу: а как вам погодка? Или так: хоть и старость свое взяла, а все равно жалко! А может быть, язык сам выводил морозную узорную вязь: мы всегда… все… везде… всюду… будем помнить… и не забудем… никогда… Он не помнил, не знал, что говорил, лишь бы говорить. Человек удивленно глядел на него, на всякий случай кивая, поддакивая.
Первый автобус, где они сидели с гробом, тронулся и медленно, как черепаха, двинулся вперед. За ним другие. За «Икарусом» шли кучкой музыканты. Прижимались друг к другу на холоду плечами, рукавами. Набирали в легкие морозный воздух и весь, до конца, выдували в медные кривые трубки, в пластмассовые мундштуки, и грозные тубы ревели львами, и звонкие трубы вопили, будто их убивают. А скрученные медной улиткой валторны пели женскими грудными голосами, заставляя снова и снова течь неутомимые слезы, сколько же их хранится в человечьих слезных мешочках, в перекрученной спазмами глотке, на дне дырявого медного сердца.
На кладбище приударил мороз. Мужчины вынимали из-за пазухи бутылки. Зубами открывали пробки. Глотали, крякали, хрипели: без закуски. Женщины заботливо вытаскивали из сумочек припасенные пирожки. Вон, вон оно, толстое заплаканное красное лицо Матросовой. Разрумянилась на морозе, ярче фонаря светится. И в сумке шарит; и бумажку разворачивает. А, пирожки! Ее пирожки! Ноздри сами раздулись. Ветер донес мясной, грибной дух. Ветер трепал красное полотнище вдалеке, на кладбищенской избенке, где сидели грелись, считали выручку и выпивали директор кладбища и перепачканные подмерзлой глиной могильщики.
Люба, проталкиваясь сквозь черные рукава, черные воротники, черные сапоги, серые, подшитые кожей валенки и мрачные шубы, подобралась к нему. На ладонях разодранный сверток. Пирожки высовывают загорелые, поджаристые носы.
– Выпейте, Ян Фридрихович. Вам сегодня особенно тяжело.
В другой ее руке торчала откупоренная бутылка «Пшеничной». Ян покорно взял, тяжело и длинно отпил, чинно взял с ладони у Любы пирожок и медленно ел, жевал, всасывая вкусный луковый, мясной сок.
– Да. Мне сегодня и правда хреново. Как никогда.
– Уже яму разрыли.
– Да. Быстро.
– Ну так оплачено же все.
– А перед тем, как опустят… тоже что-то будут говорить?
– Ой, не знаю. Давайте выпьем. Земля пухом.
Люба поднесла бутылку ко рту и сделала крупный, мужской глоток. Давясь, всунула в зубы пирожок. Последний.
Боланд кивнул на кусок пирожка у нее в руке:
– Вот, кормите, кормите всех, а себе-то никогда ничего не оставите.
– Правда? – Удивилась. Глядела повеселевшими глазами, как бутылка блестит на солнце в ее руке. – Знаете, не думаю об этом. Просто живу, как живу.
– Живу как живу, – повторил Ян. – Так ведь это и есть счастье.
– Счастье?
Ее заячья белая шапочка сбилась на затылок. И в больнице белая, и на улице белая. И все тут в черном, а у нее шубка заячья, беленькая. Она тут как Снегурка.
Водка бросилась в голову. Он взял ее за руку.
– А давайте Новый год встретим вместе?
Блестела глазами, нечестиво, посреди кладбища, нахально улыбалась.
Руку из руки не вынимала.
– Ой, спасибо за приглашение… Но не выйдет. Я пообещала.
– Другому пообещала? Или другой?
– Дру… гим.
– Так зовите в свою компанию! Не откажусь! Мне одному… – Все-таки выдавил это. – Страшно.
Она испугалась слова. Выдернула руку.
Потом опять взяла его за руку, сама, и пьяно пожала.
– Я… подумаю. Ой!
Гроб на ремнях могильщики уже подтащили к самому краю ямы, и около массивного чугунного черного креста стоял начальник Горздрава и плачуще, громко что-то выкрикивал, но ветер относил его крики мимо голов и ушей, вдаль. Березы тонкострунно перешептывались заледенелыми ветвями. Солнце быстро падало за кромку леса.
Люди толкались, продвигались вперед и пятились, кучковались и рассеивались, возле гроба происходило странное людское шевеление – так черные пчелы шевелятся и пузырятся на летке, прежде чем влететь в улей или вылететь из него.
Слишком много людей. Слишком много могил. Каждый из нас станет такой вот могилой. Просто – земляным холмом. Зимой его будет заметать снег. Весной его размоют ручьи. А летом, если за ним не ухаживать, не полоть и не подстригать, он в мгновение ока зарастет мощной, радостной травой. И зачем людям могилы? Есть же мудрые народы. Индусы, например. Сжигают покойников. Да ведь и в Европе есть крематории. И у нас – есть. У нас – все есть! Мы – передовая страна! Не угонишься за нами!
Опять бухал барабан, звенели медные тарелки. Утлый оркестришко сыграл похоронный марш Шопена. Музыканты сунули в карманы палочки и мундштуки и подносили руки ко рту, грели их дыханьем и об щеки. Могильщики подхватили гроб на ремни и стали осторожно опускать в яму. Светлая, рыжая холодная глина сияла под последним красным солнцем, как яхонты в раскрытом сундуке скупого рыцаря.
Ян и Люба, держась за руки, протискались ближе к яме. Уже бросили первые комья земли начальники и директора. Перед Яном расступались, давали ему дорогу. Он шел, журавлино переступая долгими ногами, и кружилась голова. Еще бы закуски. Да нет больше пирожков. Он один выпил у Любы из бутылки почти всю водку.
Оказался у края ямы. Чуть не свалился туда. Могильщики работали лопатами. Желтая, оранжевая глина сыпалась с лопат, комья попали ему на начищенные башмаки. Он опять переступил ногами. Мерзли щеки. Мерз нос. Желудок горел. Горели пятки. Грудь продувал насквозь, играючи, вечерний ветер.