Книга Безумие, страница 9. Автор книги Елена Крюкова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Безумие»

Cтраница 9

Что такое эффект? О, это что-то яркое, ослепительное. Когда глазам больно.

Когда из сердцевины елочного фонаря – тебе прямо в жалкое сердчишко упрямый мощный свет бьет навылет.

Огонь! Так кричали взрослые мужчины там, на войне. Манита смотрела в кинотеатрах военные хроники. В «Паласе» контролерши разрешали вносить в зал мороженое. Она покупала мороженое за десять копеек. Сливочный шарик, снизу круглая вафля, сверху тоже. Можно долго лизать. Во мраке зала сладостью пахнет. Смородиной, вишней, молоком. Взрослые грызут семечки. Плюют шкурки в кулак, а то и на пол. С черно-белого квадрата экрана хлещет бодрая музыка, бьют по ушам зенитки, бьют по зрачкам веера черной земли, восстающие из ее взорванных недр. Земля, мать, круглый живот. У земли в животе люди закопали мину, а потом подорвали.

Кусок минной стали. Лежит в верхнем ящике комода. Вместе с грудой железных осколков. Отец на войне был сапером. Однажды подорвался на мине. Мина взорвалась – сержант Касьянов в ближнюю яму свалился. Яма спасла его. Осколки изранили ему плечи, шею, спину, застряли в толстых костях черепа. В лазарете два месяца валялся. Четыре операции, сильный организм. Отец, долгий, длинный, тощий, из железных прутьев, из медной проволоки сплетенный. Боролся с тьмой и положил ее на лопатки. Вей, снеговей! Из лазарета выписали – и на фронт, в часть. В мешочке холщовом, рядом с мылом и бритвой, лоскуты железа, что едва на сожрало его. На память.

Память. У человека есть память; и она грызет и жрет его, и бывает, до косточки съедает.

Счастье дано человеку – забывать.

Ночь и синяя Луна в клетке окна. Отец встает в спальне; Манита слышит, как противно скрипит кровать. Мачеха лежит тихо, как мышь. Мачеха боится отца. Отец молчалив. Он носит внутри себя, под ребрами, черный страх, что пугает людей. Маните тоже страшно. Мир, а отец все носит, не снимая, гимнастерку. Когда отец кладет руку ей на плечо, она вздрагивает. Отец кривит рот: ну что ты как молодая лань? И я не охотник!

Слышит шаги. Отец выходит из спальни. Кряхтит рассохшаяся дверь кабинета. У отца есть рабочий кабинет. Он там пишет свою музыку. В кабинете стол и рояль. На рояле метроном. Страшная маленькая пирамидка из темно-красного дерева в разводах, стрелах и кругах. Карельская береза? Мореный дуб? Отец курил и гладил метроном, вынимал блестящую стальную планку, тыкал пальцем: запускал. Серебряная планка начинала лениво и грозно, неумолимо раскачиваться туда-сюда. Цок-цок, цок-цок. Она отсчитывала такт. Задавала темп. Ленто, очень медленно. Граве, так тягуче. Адажио, еле-еле. Анданте, вот это уже сдвинулись с места. Аллегретто, господи, ну вперед! Аллегро, наконец-то. Престо! Престиссимо! Беги! Девочка, беги! Не давайся! Не сдавайся! Борись! Берегись! Не надо! Не надо! Не…

Глаза закрыты. Но видят все, что делает отец. Он берет с подоконника цейсовский бинокль. Приставляет к глазам. Глядит в окно. На соседние крыши? На жирных голубей? Голуби синие и серебряные в лунном свете. Отец глядит на Луну. Рассматривает в толстые стекла ее посмертное уродство. Красива только жизнь. Он навидался на войне мертвецов. У всех у них глядели в небо лица, оцарапанные страхом. Исполосованные отчаянием. Разорванные последним криком. Если человека жгли заживо, он так орал, что умирал с раззявленным ртом. Он помнил эти обугленные зубы. Раструб этой вопящей сожженной глотки.

Из этой глотки и вырывалась его музыка.

Утром будет консерватория. Утром мошкарой облепят студенты. Утром с радио позвонят: на запись вас, дорогой Алексей Дементьевич! Оркестр ждет, дирижер трепещет! Ваша кантата «Бессмертный Ильич» прозвучит на всю страну!

Кладет бинокль на лунный подоконник. Желваки железными бобами вздуваются над голодными скулами. Он пишет о Ленине, чтобы семья не голодала. Чтобы его девочки ели икру и тресковую печень, сига и осетрину, красный крымский виноград и синий узбекский, жевали бутерброды с лучшими сырами, грызли грецкие орехи, глотали «Ессентуки», лопали липовый мед, жрали, жрали, жрали. А он – пил! Пусть бабы едят, он будет пить. Лучшие вина. Вкуснейшие коньяки. Ледяную, из морозильника, самолучшую водку «Столичную».

Закрытый у них город. Навек закрытый, навсегда. От всех заперт. От врагов внешних и внутренних. Заводы все красные, прекрасные. «Красная Этна». «Красное Сормово». «Красный пролетарий». Молитовскую электростанцию выкрасили в красный цвет. Вороны и воробьи шарахаются. По чугунному, черному мосту через Оку медленно ползут черные люди, несут красные флаги. Седьмое ноября. Рассвет. Сегодня жена будет готовить утку в яблоках и салат оливье, горой в хрустальном лебедином блюде. Пальчики оближешь.

Пальцы в крови. Он слизывает с них кровь. Идет снег. По телу под гимнастеркой красными разводами течет боль. Он облизывает пальцы, будто они вымазаны в красном варенье.

Не помнить. Нельзя помнить. Убить память.

Подходит к столу. Поднимает крышку патефона. Черный круг пластинки. Черная Луна в руках. Она будет кружиться в небесах, в дальнем немецком вальсе, во вздохах и улыбках Штрауса. Все композиторы сочиняли лучше него. Поставь пластинку, девчонки все равно не проснутся. Они всегда спят чересчур крепко. Хоть попойку в доме устраивай, хоть погром.

Патефон клацнул белыми костями, оскалил зуб серебряной иглы. Круг задвигался, вечный двигатель включился на пять минут. Убавить громкость. Вот так; чтобы только тонкий жалобный ручей лился из-под жестоко царапающей память иглы. «Я видел, как катился ручей с высоких скал… и как, журча, играя, в долину он бежал! Не знал я, что со мною и что влекло меня, но следом за водою с горы спустился я!» Шуберт. Бедный Шуберт. Умереть в двадцать восемь лет, заразившись поганым сифилисом в венском борделе. И восемьсот песен. Восемьсот! Великих. Нежных. Дивных. Счастливых. Странных. Могучих. Смертных. Бессмертных песен. А у тебя за пазухой что, сержант? Кантата о Ленине? Оратория о Сталине?

Зато тебя… на всю страну!..

Патефон точил тонкий счастливый плач. Сладкий тенор Макс Лоренц плыл горделивым лебедем по водам небесного ручья. Вплывал в озеро слез. Слезы заливали лицо отца, обжигали торчащие скулы, втекали в сухие губы курильщика. Мужчина в попытке усмешки над миром, над собой показал Луне желтые прокуренные зубы. Его не убили на войне. Он жив. У него есть широкий письменный стол. Есть газовая плита на белой кафельной кухне. Есть прислуга. Есть жена. Есть ребенок.

Ребенок. Ребенок?

Это не ребенок. Это ужас его.

Манитины глаза закрыты. Веки тяжелы. Под веками она все видит; движутся фигуры и тени, горит Луна, горит спичка в костистых пальцах отца. Ото рта к пепельнице снует красная точка папиросы. «Беломорканал». Она вертела пустую пачку, отец смеялся: русский моряк доведет корабль и по выкуренной пачке «Беломора», лоций не надо.

Он курит у окна. Слушает тихого Шуберта. Распахнул фортку. Сырой осенний ветер раздувает ему пышные черные волосы. Большие залысины на лбу; черные крылья над черепом – справа и слева. Космами бешеными дочь в отца пошла. А мать на старой фотографии совсем другая. Лебеденок нежный. Гладкие ночные волосы, светлый пробор. Кружевной воротник. Шея-башня. Вот-вот наклонится и рухнет.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация