– Эй, папашка! Угостишь? Ты к Манитке? Ты муженек ейный?
Человек не слышал. Он шел, тяжело переступая ногами, к Манитиной койке, и ноги его поднимались чугунно, и уже не поднимались, и он волочил их. Когда подошел – губы его сжались в тонкую суровую нитку, и он испугался, что не разлепит их, что навек онемел и теперь слова не скажет.
Помял губы пальцами. Они ожили. Раскрылись. Все равно молчали. Манита глядела в сторону. Человек тронул пальцами простыню на ее груди. Потом, неотрывно глядя ей в лицо, неловко сел на скомканное в ногах одеяло. Прижимал к груди авоську и сверток. Вощеную бумагу пропитал жир. Жир пятнал рубаху на животе, пачкал пупырчатый лягушачий пиджак.
– Девочка моя…
Саломея свистнула.
– Ну точно муженек! Ах ты нежный! А она молчала! Как рыба!
Стукнула ногами об пол, подбежала к человеку. Ловко и хитро подсунула руку ему под локоть. Пыталась выхватить свертки.
– Дай… дай…
Человек накрыл гостинцы локтем и крепко прижал к коленям. Согнулся. Вывернул набок лицо. Исподлобья сверкал в Обритую небесными глазами.
– Уйдите! Ведите себя прилично!
Обритая Саломея дико захохотала, сложила два пальца в кольцо и пронзительно свистнула. Палата загудела, зароптала. Человек взял руку Маниты в свою. Сжал.
И тогда она поглядела на него.
Они глядели друг на друга.
Человек видел, как на лице Маниты пытается родиться улыбка.
Не родилась.
– Кто это…
Ее рука была как мертвая. Алексей Касьянов пожимал ее, как щепку, железку.
– Доченька!
Хлюпнул носом.
– Я вот тебе тут… принес…
Беспомощно, заботливо суетливо развязывал авоську. Разворачивал вощеную бумагу. Положил на тумбочку рыбу. Аромат залил палату. Все навострили носы. У всех потекли слюни. Все завистливо, тоскливо глядели на Маниту, кричали глазами: и нас угости, нас!
– Как пахнет… Что это?
– Осетрина, доченька. Горячего копчения. Я специально для тебя… в кремлевской столовой… мне оставили… по старой памяти… я же все-таки еще…
Махнул рукой и зажмурился. Промакнул глаза рукавами. Утер рукавом нос.
– А вот тут настоящие апельсины… Чудесные… Из Марокко… я достал… через Марью Евстифеевну… ты помнишь Марью Евстифеевну?.. она сейчас заведует рестораном в гостинице «Россия»… и у них там…
Снова вытер мокрый нос обшлагом. Поедал Маниту глазами. Его глаза просили: улыбнись, доченька, ведь это я пришел к тебе.
– Поешь? Я сейчас тебе…
Немытыми руками, дрожащими пальцами ломал, отщипывал от мягкой, крошащейся осетрины кусок, толкал, пихал в рот Маните. Манита послушно раскрывала рот, глотала.
Отец кормил ее из рук.
Все в палате, затаив дыхание, смотрели на это.
Манита отвернула голову.
– Хватит… Больше не надо. Я наелась. Вкусно. Спасибо.
Касьянов растерянно оглянулся на больных. Женщины недобро глядели. На их глазах дуре Маните, спятившей окончательно, скармливали редкостную вкусную еду, а им не перепало ни кусочка. А они уже почти здоровы. А их скоро выпишут.
– Эй! Так ты папашка! Папашка, дай и мне!
Обритая Саломея уже нагло шагнула к Манитиной койке.
Не успел Касьянов оглянуться, как Обритая вцепилась в осетрину и дернула ее к себе. Кусок упал на пол. Саломея нагнулась, схватила с пола кусок и быстро сунула себе в рот. Жевала, закрыв глаза. На ее лице плясало наслаждение.
Откусывала прямо от рыбины. Грызла. Урчала. На нее сзади набросились Очковая Змея и Старуха. Вперед ринулась Синичка. Она открыла рот и запела:
– Пламя, взвиваясь! Все! Озаряет!
Синичка впилась ногтями в рыбью мякоть и оторвала большой кусок. Заталкивала в рот.
Рыбу женщины рвали, терзали, когтили. Через минуту от осетрины не осталось и следа. Только копченый нежный дух облаком висел в спертом воздухе палаты.
– Папашка! – Саломея хлопнула Касьянова по спине. – Ты мировой мужик! Просто праздник!
– А скоро праздник! – пропищала Синичка. – Скоро Новый год! Он подарки нам несет!
Манита смотрела на жирные руки женщин.
– У вас у всех рыбьи головы, – прошептала она.
– Что, что?! – Саломея уперла руку в бок. – Чьи головы?!
Касьянов трясущимися руками упрятывал авоську с апельсинами в тумбочку.
– Маниточка, солнышко… Меня долго не пускали к тебе… Еле пустили… Говорили: к тебе нельзя… Но тебе ведь лучше? Тебе сейчас лучше?
Саломея шагнула к Манитиной койке, грубо взяла ее рукой за подбородок, сжала пальцами щеки. Рот у Маниты открылся, как у заводной куклы.
– Ну?! Подай голос! Отец спрашивает тебя! Разговаривает с тобой! Не строй из себя страдалицу! Выплюнь словечко! Валяй!
Губы Маниты безвольно шлепали друг об дружку.
– Рыбья голова! Это у тебя рыбья башка! Папашка, да она у нас рыба! По ночам – плавает!
Синичка встала в позу. Прижала руки к груди. Задрала голову. По всему было видать – сейчас запоет.
– Люди, сбегаясь, казнь ожидают! Радостный новый крик пролетает! Жертву… в око-о-о-овах… в пламень толкают!
Очковая Змея облизывала пальцы. Обритая Саломея брезгливо отшвырнула лицо Маниты от себя, ее голова дернулась, щека мазнула по подушке.
– Мученица святая! Если б тебя порезали, как меня! Если бы так же истекала кровью, как я! Если бы ты…
Внезапно Манита засучила ногами. Сучила, сучила – и стянула вниз с груди простыню. Она лежала на койке в длинной казенной рубахе, перешитой сестрой-хозяйкой из ветхой смирительной. Схватила подол рубахи и потянула его вверх. К подбородку. Касьянов глядел, бледнея. Седая щетина посверкивала на обвисших щеках. Сначала обнажились икры со следами ожогов от тока. Потом бедра. На бедрах лопались сосуды. Они были испещрены синяками. Потом оголился поросший черными курчавыми волосами лобок. Потом живот. Весь живот был располосован. Вдоль и поперек прочерчен белыми шрамами. Они скрещивались, как белые лучи. Потом обнажилась грудь. Она обвисла, отощала. Из нее ушли соки. Ушла молодость. Упругость. Сморщенные соски чернели изюмом. Крупные родинки покрывали одну грудь; на другой росли длинные седые волоски. Обе гляделись смуглым, черным козьим выменем: соски вбок, вниз и врозь.
– Доченька… Не надо!
Он, не зная, что делать, рвал, дергал простынку вниз, пытаясь прикрыть наготу дочери. Манита держала простыню крепко. Ветхий исстиранный до паутинной прозрачности лен треснул, стал расходиться по шву. Разодрался. Вместо одной простыни стало две. Саломея захохотала.
– Ну и оторва! Да она у тебя хулиганка!