Книга Поклонение луне. Книга рассказов, страница 32. Автор книги Елена Крюкова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Поклонение луне. Книга рассказов»

Cтраница 32

Я прижимала к себе Джереми, и Мишенька глупо стоял передо мной с этой коробкой в руках. Потом медленно поставил ее на край стола.

Я стояла, улыбалась и плакала, Джереми обнимал меня и гукал, бабка прямо, как на электрическом стуле, сидела в кресле, клетка светилась всеми золотыми ребрами, а попугай опять раскрыл клюв и противно, скрипуче прохрипел:

– Гуд дэ-э-э-эй! Гуд дэ-э-э-эй! Ай лав ю, твою мать!

И Мишенька осветил своей самой сверкающей улыбкой всю мою семью.

Зимняя Венеция

Я уже умерла.

Мне снится сон, что я умерла.


Нет, это я по-настоящему умерла, и я смешно, нелепо, ноги выше головы, лечу под облаками, и вспоминаю жизнь.

А что из нее такого хорошего вспомнить? Что ни вспомни, все хорошо. Жизнь – это россыпь разноцветных бус на твоей груди, юная девочка, старая баба. Ты идешь, стуча каблуками, и бусы на груди трясутся. Ты летишь среди облаков – и старая нитка рвется, и бусины валятся на землю, а люди думают: метеориты.

Я не шучу, я взаправду умерла, и красивое чувство пустой и великой свободы дает мне право распорядиться своей явью и своими снами. Здесь, под облаками, я снова сплю. И я вижу отсюда ледяную, зимнюю землю, я ее очень любила, а она не любила меня.

Свою любовь я играла моей земле на органе и на рояле, а потом опять на органе. Серебряные трубы органа росли из земли. Я взбиралась на них, как обезьянка. Мои пионерские горны, мои пастушьи свирели.

Другие люди теперь делают мою свирепую, нежную, последнюю музыку, и трубы трубят, и люди хлопают в ладоши в залитых маслом золотого света деревянных, краснобархатных залах.

В залах Парижа. Токио. Нью-Йорка. Праги. Кракова. Сиднея. Рима. Венеции.


Я никогда не была в Венеции. В Париже, в Праге, в Варшаве, в Кракове, в Лионе, в Марселе, в Милане была – в красивейших, прелестных, резных-кружевных городах Старой Европы, – а вот Венеция так и осталась призраком, мечтой, рыжеволосой католической святой, что вчера была веселой куртизанкой и жадно брала с мужиков золотые в мешочке за любовные роскошества и услады.

И все же однажды Венеция мне приснилась.

Здесь маленький, прерывистый вдох. Кувыркаюсь в облаках и вдыхаю холодный туман. Вздох легкой, как бабочка, жалости: жизнь есть сон. Наполовину – сон. Сколько мы спим в жизни? Еще одну, вторую жизнь. Не сетуй, не плачь, бормочи, если помнишь еще: “…и жизнь на сон похожа, и наша жизнь вся сном окружена…”

Дыши дальше. Лети меж облаков. Сон рассказывай.


…зимние каналы. Холодно. Кутаюсь в шубку, пальцы грею в странной, старинной муфточке, меховом бочонке. В сапогах на высоких, неудобных каблуках, как циркачка на ходулях, бреду по краю канала. Вода в них сияет-искрится, но у берега схвачена жесткой, блесткой, сахарной коркой. Этот смешной и слабый лед мерцает и вспыхивает под острыми, как длинные страшные иглы, лучами синих и лиловых фонарей. И все синее, лиловое, серое, льдистое, зимнее. Снег в Венеции?

Я иду краем канала и знаю: это Венеция. И я прилетела сюда на миг; и через миг отсюда улечу.

И вроде бы некрепким, смертельно опасным и соблазнительно-сладким льдом затянута вся поверхность черной воды, и вдоль по каналу – не гондола черной грудью деревянной разламывает лед, нет! – а смешные и страшные, невесомые сани несутся, и укутанные в шубы и шапки бедные и богатые туристы – в лодках-санях сидят, скоморохи, и хохочут! И я вижу, как сверкают их зубы. И настоящие, и вставные.

Я иду, и вдруг чувствую: идет кто-то рядом. Скашиваю глаза. Муфта дрожит. Перед лицом, колыхаясь белой тюлевой мещанской занавеской, идет, летит ласковый снег. Краем глаза я вижу седого, дородного мужчину, а краем сознанья – во сне – спрашиваю себя: он умирать приехал в Венецию, что ли?

Я открыто, нагло оборачиваюсь к нему. И он молча, с легкой грацией, галантно, непринужденно и насмешливо берет меня под руку.

И так мы идем с ним по краю зимнего канала, по краю сна и яви, как два старых супруга; как два встретившихся после разлуки, родных человека, и я не знаю его имени, а он – моего.

В том сне мы говорили о чем-то, я забыла. Помню снег, и фонари, и сладкую корку тонкого, как детский леденец, льда, и лодки как русские сани, и – еще помню: били часы на высокой башне. Помню тяжелую, чугунную истому сердца, говорящего тихо: “Так больше не будет никогда, и никогда ты его не увидишь”.

Скорей всего, мне приснился человек из моего прошлого. А может, из будущего, еще не прожитого мною.

А может, из другой жизни, что текла в одном времени, рядом с моею, – или еще только родится спустя много, много лет или столетий после меня.

И я так жалею, что не обняла его, не поцеловала. Что не разгладила кончиками пальцев морщины на лбу и седые усы.


…а может, это был вовсе не прошлый или будущий возлюбленный и жених мой, а – мой отец, художник, великий, несчастный и забытый художник; забытый временем, людьми и даже мною, грешной; и вот я воскрешаю его для людей, вот я иду с ним по берегу, по каменному парапету над венецианским каналом, – а ведь он, живописец, так хотел побывать в Италии, так любил великих венецианцев – Тициана, Тинторетто, Веронезе, Джорджоне, – и звал их любовно и пышно, полными именами: Тициан Вечеллио, Паоло Веронезе… А Тинторетто – это ведь прозвище: Маленький Красильщик, а по-настоящему парня звали Якопо Робусти. А Спящая Венера Джорджоне очень похожа на мою маму. Мать! Спи! Ты старая уже. Тебе восемьдесят три, а я, я не дожила до твоего возраста; хотя мне самой сейчас, летящей и веселящейся над землей в пухлых тинтореттовских облаках, это смешно – горевать над отмеренным сроком жизни. Каждому свой срок. Каждому своя Венеция.

Каждому своя краска – кадмий, краплак красный, ультрамарин.

Человек с седыми усами, с морщинами на лбу, дородный гранд, ты так и не выпустил из руки мой локоть под мехом овчинной старой шубки. Дубленка! Овца моя трусливая! Дубленая шуба старая… Я в тебе и в Сибири ходила. В Иркутске. На Байкале, под ветром култуком, в тебя куталась… Какая уж тут Венеция… Зеленый лед Ангары, байкальская толща отсвечивает синим металлом, внизу – на дне – камни, гладкие и цветные, и медленно, желтой свечкой в невесомости зимнего Космоса, горит-плывет рыбка-голомянка. Голомянка, прозрачная, медово-мягкая, вся слепленная из жира, и только ребрышки сквозь желтый восковой, церковный, святой жир, сквозь нежнейшее тельце просвечивают. Мертвый скелет – через огонь, через золотой призрачный, прозрачный свет – живым крестом чернеет. И имя у нее: го-ло-мян-ка… – голая вся на ветру, в воде ледяной, в черни и сини кромешной, в бездне мировой. Плывет и плачет. Воском горячим стекает, капает… Бедная… Нищая…

Блажени нищие духом… ибо их…


…ибо их есть Царствие Небесное.

…а у меня Царствия Небесного нет никакого. Я на земле стою.

…стою под порывами небесного, синего, злого култука; приехала из Иркутска – на автобусе – в поселок Листвянка – в свой театральный выходной – отдохнуть, рабочая музыкальная кляча: морозом надышаться, Байкалом наглядеться, небом напиться. Завтра опять две репетиции – и утром, и вечером!

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация