Ты, встань! Загвозди ей! Залепи оплеуху хорошую!
Так, чтобы она с дивана – прямо в зеркало летела!
Ею – это гадючье зеркало – разбей!
– Ну, все? Вылизал?
…это его – спрашивают?
– А теперь снимай штанишки, негодяй. Уж я помучаю ти-бя-а-а-а-а!
…бя-а-а-а-а… бя-а-а-а-а-а…
Он ложится на нее, елозит по ней, бьется, качается. Его лицо – напротив ее лица. Он видит ее язык, играющий, как рыба, между зубами. Втыкая себя в нее, сопя, задыхаясь, он думает: какая же у нее блестящая, пахучая, жадная, лаковая, перламутровая, модная помада.
ЧЕРНОЕ СКЕРЦО. ТЫ УМРЕШЬ КАК ГЕРОЙ
Я попал к ним неслучайно. Хотя можно сказать: так получилось.
Все когда-нибудь как-нибудь получается.
Когда был жив отец, и старший мой брат жив был, все было по-другому. Или мне казалось?
Похоронили отца. Закопали брата.
Я понял, что в жизни есть только смерть. Что жизнь сама, вся – одно огромное притворство.
Люди притворяются, что живут и радуются. На самом деле они живут и все ждут смерти.
После похорон отца и брата мы стали жить плохо. Откровенно плохо. Мать бросила школу. Стала пить. Не сильно, а так, выпивать. Это все равно мне было неприятно. И я, глядя на нее, пить научился.
Думал тогда: как жить? Смириться – или сопротивляться?
Ну, молодой ведь, пацан. Смирение – это для стариков, для монахов или там для кого? – для импотентов. Я не импотент. Я нормальный парень.
Тут мне под руку скины подвернулись. Я с ними резко так подружился. Кельтский крест они мне на плече набили. Я побрился налысо, как они. Черную рубаху купил. Черные берцы, тяжелые, как камни, шнуровал полчаса в коридоре, когда обувался.
Ну, скины. Что скины? Отличные ребята. Хотя бы сопротивляются. Не как все вокруг, сопли.
Я не был никогда соплей. По крайней мере, мне так казалось.
Со скинами я тусовался года два. Мать очень переживала. Отговаривала меня от этой компании. Даже плакала: я, мол, к ним сама пойду! Попрошу, чтобы тебя в покое оставили! Я ей: мать, не дури, выкинь из головы, я сам разберусь! Они же сопротивляются режиму! У нас такой режим сволочной! «Какой?! – она орет сквозь слезы. – Какой – сволочной?! Нормальный у нас режим! И мы с тобой живем, как все простые люди! Я – работаю! На хлеб зарабатываю! А ты вот балдеешь, ничего не делаешь!»
Я тогда как раз школу бросил.
Дурдом эта учеба, решил. И правильно решил.
Я ей говорю: не ходи к скинам, мать, они тебя убьют. «Пусть убьют! – кричит. – Вот один останешься – узнаешь, почем фунт лиха!» Смеюсь. А что такое этот фунт лиха, спрашиваю? «Так бабушка говорила твоя покойная», – шепчет, и голову так наклонила, так…
В общем, я обнял ее крепко, крепко. И так сидели.
Куда-то мои скины со временем делись. Рассосались.
Мы успели много дел наделать. Избивали черных. Нападали вечером, выслеживали, кто черный домой идет, неважно, старик, пацан или там девчонка, набрасывались, опрокидывали на землю и били. Черные – кричали. А мы ногами лупили, под ребра старались, в живот. Но не насмерть. А так, чтобы почувствовали, что не они тут хозяева. А мы. Мы!
Делись мои скины я знал, куда. Кто уехал в другой город. Кто – в Москву. Кого в тюрягу упекли, первой ходкой. Кто пай-мальчиком жопским стал, учиться поступил, и из скина – в чеснока превратился. Таких всего два было. Родичи заколдовали.
Мы выросли, мы повзрослели, и надо было сопротивляться по-другому.
Башку я брил по-прежнему. Мне нравилось ходить с голой головой.
Вот однажды прихожу в такое модное, на Большой Покровке, кафе, «Авентура» называется. На второй этаж поднимаюсь. Столики такие, как в старину, скатертями покрытые. Сажусь. «Косуху» не скидываю. Холодно. В кармане – два стольника, у матери выпросил, особо не разгуляешься, но водки можно немного заказать. Без закуски? На закуску – плевать. И так пойдет.
Заказываю. Сижу. Жду.
И тут за мой столик садится этот.
Ну, он самый.
Он. Их главный.
Это я потом узнал. Что главный он у них.
И что взрослее меня. Старше.
А тогда – гляжу, лысый пацан, бритый, ну как я.
Смотрим друг на друга. Вроде как в зеркало.
Он – на меня, как в зеркало. Я – на него.
Зырим. Таращимся!
– Еп твою мать, – он говорит так весело.
И я тоже говорю:
– Да уж.
Официантка подходит, смазливенькая. Челочка косая. И глазки косят, будто пьяненькие.
– Две водки по сто, – этот бритый говорит. – И еще устрицы. И блюдо креветок.
А сам на меня не отрываясь смотрит.
– Ты че на меня как на девку смотришь? – я его спрашиваю.
– Ничего, – говорит. – Выпить с тобой хочу, пацан. Тебя как звать?
– Петр, – говорю. – А тебя?
– Степан.
– Степан, классное имя, – говорю.
Косая Челка нам две по сто на стол брякнула, и еще два блюда звяк-звяк – одно с какими-то слизняками в раскрытых раковинках, другое – с нежными розовыми хвостиками очищенных креветок. Креветки я уже ел в жизни.
– А это че за херня? – спрашиваю пацана. И смеюсь.
– Это? Устрицы, темнота, – и смеется тоже, во всю глотку.
Так сидим и ржем, как кони, а ведь еще не пьяные.
– Тише, вы! – из-за соседнего стола кричат. – Спокойно не посидишь!
– Да, да, – мой лысый оборачивается, – извините, мы нечаянно! Вот встретились…
И точно: гляжу на него, будто сто лет знаю его.
Берем водку, он свою, я свою. Поднимаем стаканы. Сдвигаем.
Над этими, зверюгами, устрицами.
А они листочками такими зелененькими уложены.
Как венками надгробными.
– Ну, будь! – и подмигивает мне. И лысый череп лоснится. – Давай!
– Будь!
Выпиваем.
Водка терпкая такая. Будто перца туда насыпали.
Перцовка, что ли?
А, один хер.
– Ты кто?
Берет ракушки руками, пальцами выковыривает из них слизь, кидает в рот, ест меня глазами. Глаза такие сине-зеленые, светлые, прозрачные, как хрустальные, зимние, две ледышки.
– А ты кто?
– Я первый спросил.
– Не видишь – человек.
– Это я вижу. Делаешь что?
– Живу.