– Куда ж ты?! – спросил Алабин. – Откуда?!.
– Все рассказать – и жизни не хватит, – усмехнулся тот. – Дома кормиться нечем. Совсем нечем. Деньжат не скопил. На Урал иду…
– Вот как?
– Странник я, господин офицер, – печально улыбнулся тот. – Странный я человек, так говорят…
– И что ж ты делал все это время, странный человек? – спросил гласный думы. – Как жил?
– Как жил? О! – покачал тот головой. – Как только ни жил!.. Да все больше криво да бедно.
Он рассказал в двух словах о себе. В Севастополе, во время бомбежки, его ранило осколком в бедро, потом отправили домой. Так и остался хромым. Но поскольку свою службу пронес достойно, то по закону был отпущен на волю. Всем занимался – и землю пахал, и плотничал, и рыбачил. И ждал ее, о которой никогда не переставал думать!
– Как свободу всем дали, так я у Порфирия Пантелеймоновича Стеньку свою и забрал. Ее наш хозяин проиграл ему в карты. А Стенька красавица была, вот он полюбовницей ее и сделал своей. Да ушла она от него, как только смогла. И дочку мне родила. Любочку. А ведь уже не юной была! Домишко я сладил, небольшой, но добрый… А потом, господин офицер, холера пришла. И забрала обеих – и Стеньку, и Любочку. За неделю свернулись, – Иван перекрестился, слезы текли по его коричневым щекам. – И было это всего полгода назад. А теперь иду я под небом, и Господь ведет меня, ваше благородие, своими дорогами. И не сопротивляюсь я более Ему ни в чем. Вот и весь сказ.
Слушая его, Алабин кивал. Ком застрял у него в горле и не отпускал его. И отчего-то ему было стыдно смотреть в глаза этому человеку, которого и знал-то он всего пару часов, не более того. И было это семнадцать лет назад!
– Хочешь, я тебя устрою в Самаре, да хоть дворником устрою в хорошее место, – предложил он. – Я много чего могу. Или при богадельне какой, сторожем, хочешь, Иван?
– Не хочу, – честно признался тот. – Мне идти надобно, чтобы не думать. – Он утер рукавом на ветру подсыхающее лицо. – Надо идти, шагать, ваше благородие, глядеть по сторонам и восхищаться этим миром, Богом данным. Вот что мне надобно!
– Понятно, – кивнул Петр Владимирович. Он и впрямь понял Журавлева, сердцем и умом понял. – Значит, Иван, на Урал?
– Да, ваше благородие, буду серебро добывать. Мне сказали, там его много! А может, и дальше пойду, перевалю через Камень и стану искать Северное море. Или другое какое. Не решил пока еще…
Алабин полез в нагрудный карман, достал кошелек, отлистал несколько купюр, затем вырвал все, что там было, и протянул солдату:
– Возьми это, Иван.
– Да вы что, – даже отшатнулся тот, пряча уставшую коричневую руку за спиной. – Ваше благородие, как же вам не стыдно!
– Говорю – бери!
Губы у старого солдата дрогнули:
– Ваше благородие, не надо…
– Ты вот что, Иван, ты прости меня. Не хочешь брать денег – не надо. Себе не бери. Но будешь проходить мимо какой церкви, купи свечей и закажи панихиду по своей Стеньке. И по Любочке своей. Пусть от меня будет. От нас обоих. Идет?
Глаза старого солдата вновь заблестели, только теперь совсем отчаянно.
– Идет, господин офицер, – дрогнувшим голосом ответил он. – Благодарствую. Все так и сделаю.
Петр Алабин поклонился ему:
– Спасибо тебе за мою жизнь. Прощай, Иван. Прощай.
– И вы прощайте, ваше благородие, и да хранит вас Господь!
Только один раз оглянулся Алабин, когда уже садился в коляску. Иван Журавлев, странный человек, уходил по серой осенней дороге, опираясь на палку. И вдруг остановился, тоже поглядел назад. Поднял свой посох, коротко отсалютовал и пошел дальше.
7
– И что это вы все пишите да пишите, Петр Владимирович? – спросил у гласного думы секретарь Чухонцев, выкладывая на его столе деловые папки. – Вы уж простите, я, бывает, так, одним глазком взгляну и вижу, что к делу нашему рабочему это не касается. Вы меня еще раз простите, глаз у меня такой. Не хочу, а вижу. Таким Господь сотворил… Тем паче, я знаю, что вы еще и писатель…
– Вам скажу, – откидываясь на спинку кресла, улыбнулся Петр Алабин. – Я пишу историю Самары с ее возникновения. Все до мелочей. Ничего не хочу упустить. Этим я занимаюсь всякий раз, когда выдается свободная минутка. И книгу эту я назову «Двадцатипятилетие Самары как губернского города». Полюбил я Самару. Самый мой большой труд и будет о моем новом и теперь уже родном городе.
– Так юбилей только через пять лет случится? – поднял брови Чухонцев.
– Пусть время пройдет. Писать еще есть о чем. Много впереди работы, много. Так-то вот, господин секретарь.
В ноябре три гласных думы: Алабин, Шихобалов и почетный гражданин Журавлев – настояли на том, чтобы ускорить работы по строительству кафедрального собора, не тянуть с работой, дабы не порочить память о недавнем приезде царя-императора и его доверие к самарцам.
– Сам государь и благословил строительство, и дал часть денег на возведение храма, и лично участвовал в закладке фундамента, – говорил Алабин на заседании думы от своего лица и своих единомышленников. – Также предлагаю кирпичи, вложенные императором и царевичами в стену, укрыть бронзой и начертать на ней, кем и когда были вложены эти кирпичи. А для хранения орудий, служивших при вложении кирпичей государем императором и его августейшими сыновьями, соорудить бронзовый ковчег, эскиз которого уже существует. И главное, ковчег этот до окончания строительства нового храма поставить на видном месте в нынешнем кафедральном соборе.
Предложение было принято единогласно.
11 сентября 1872 года, вечером, Петр Алабин и Антон Шихобалов сидели друг против друга в гостиной алабинского дома с окнами на улицу Дворянскую и пили чай с домашней наливкой.
– Вот ты им талдычишь: нужна железная дорога, нужна. И что? – насыпая в широкую крестьянскую ладонь дорогого нюхательного табака, возмутился Антон Шихобалов. – Молчат, плечами жмут. Хлопоты, расходы. Этим всем заниматься надо, ясно: и днем, и ночью. А такой город – и без железной дороги! А будь она, как бы дело пошло! Да хоть бы мое, купеческое! А, Петр, подумай? По Волге все не сплавишь. Вот ты им говоришь, Малыковский говорит, я говорю, три человека, а они пока ни гу-гу. Желание, может, и есть, а духу не хватает!
– Слышал когда-нибудь о Катоне-старшем? – спросил Петр Владимирович.
– Кто таков?
– Древний римлянин, еще до новой эры жил.
– У-у, куда ты загнул! – усмехнулся Шихобалов. – Мы ведь академий не кончали. Ну так и что этот римлянин?
– На каждом заседании Сената он повторял одну и ту же фразу, – отхлебнув чаю, сказал Алабин. – Рим тогда воевал с Карфагеном. Катон-старший говорил, подчас ни к селу ни к городу: «Карфаген должен быть разрушен!»
– И к чему это ты? – он набил ноздрю табаком.