Развернулись, скинули вымпел с бреющего, и Родион успел увидеть в окно, что внизу махнули белым флагом. Все в порядке, скорее на пожар! Деревенские помогут охлопать, отоптать очаг, им только скажи, что и как. Это Санька умеет. Родион уже думал о том, как задавит огонь, как пройдет после через пепелище, расфутболивая головешки, приплясывая в тлеющем лесном хламе, как снимет спецовку, свитер и рубаху у ручья и всласть поплещется в ледяной воде.
Да только вряд ли все будет по хотенью! Связного раньше вечера не жди. Приедет, побожится, что мужики обуваются, а потом начнет врать, будто все они в работах. Санька Бирюзов, конечно, рванет у него узду и одним швырком в седло. Всю дорогу он будет копить злость и к месту подъедет горячий, совсем готовенький.
Сейчас долго не темнеет, и Санька еще успеет расшебутить деревню. На рассвете он, конечно, примчит с народом. Баб будет половина, это уж как всегда. А одну, какая попокладистей, Санька еще в деревне заприметит…
Если есть дорога, Бирюзов может и ночью людей притащить. Скажет, что места, мол, у вас хорошие, не скальные, ночью не жарко тушить и пить не так хочется, как днем, и видно каждую искринку. Кроме того, скажет Санька, по ночам огонь притухает, а ветер слабнет. А если уж все будет бесполезно, сошлется на закон, который будто бы требует ночной работы. Тут же придумает статью и даже номер параграфа назовет без запинки, ох и трепло!
– Ох и трепло! – сказал Родион невзначай и вздрогнул.
– Кого это ты так честишь? – нагнулся к нему Неелов и, обернувшись, прикрикнул: – Тихо вы!
– Да это я забылся, – сказал Родион. – Про Бирюзова вспомнил. Пускай, пускай поговорят…
Пожарники сидели разомлевшие – было жарко и дымно в комнате, и на столе неизвестно откуда взялись еще две светлые бутылки. Дядя Федя смотрел на хозяина виноватыми глазами, однако Родион будто не замечал ничего – он понимал, что после тяжелых первых пожаров и перед долгим сезоном положено, тут уж никуда не денешься. В деле-то мужики эти трезвые и сами держат в бригаде порядок, а по такому случаю пускай разливают. У Родиона душа больше не принимала. Он сидел, курил, прислушивался к притихшему было разговору, в котором ни направленья, ни темы совсем уж не улавливалось.
– Нет, моя ничего! Конечно, не без этого, бывает, однако живем…
– А моя – не говори! Как самая гремучая змея…
(Это они о женах, что ли?)
– Да нет, обидно! Ведь пятнадцать лет я в этом сельпе возчиком, а тут – на тебе! Сказал: воровать с вами не буду, и до свиданьица! А что? Жить-жить, да ни разу не крикнуть «туды вашу растуды!», зачем жить?
(Скажи, какой мужик, оказывается! А весь прошлый сезон рта не раскрыл.)
– Красавец из сказки был! Прямо под роги я ему выделил, меж глаз, а кость там у него слабая, хрусткая. А-а-ах! Пал он на колени передо мной и тянет ко мне морду, тянет, вроде сказать чего хочет, а роги гнут ее к земле, гнут. И так мне его жалко стало, мужики, так жалко – не могу!
(Видать, марала недавно завалил и переживает.)
– В наших частях тоже порядку не было. Как привал, снаряды тут, смазка, и тут же мука и крупы. Кухня неизвестно где, и вот мы давай блины на шанцевом инструменте…
– Нет, у нас старшина был – ух, ходовой! Раз обменял брезент на поросенка…
(Фронтовики. Сидят вокруг Неелова, вспоминают.)
– Говорю ему: я человек з а г е р б о в а н н ы й…
(Вот пересобачил слово! Так даже Санька, наверно, не может.)
Родион незаметно вернулся мыслями к Саньке Бирюкову и к тому пожару в Саянах. До земли-то Родион все помнил хорошо, словно только что все было.
…Они облетали пожар с флангов и совсем рядом с горами прошли, по фронту. Огонь расползался во все стороны, однако неравномерно. Пожарище тянулось вдоль распадка, и главный огонь шел вверх, к живому лесу, – должно быть, туда дул ветер. Руцких оглядывался, чертил в воздухе пальцем, как бы отбивая гривастые отроги, а Родион кивал головой, понятно, мол, чего тут: отобьем! И куда сесть, тоже знаю. На лесосеку, конечно, нельзя – пнисто и сорно там, вырубки не чистили, ноги поломаешь. Придется на гриву, в кедрач. Сядем, чего там…
Опять пролетели над фронтом. Низко, даже потянуло дымом будто. Хватит бензин-то переводить! Все одно за дымом много чего не рассмотришь. Странно, глядя на дым и огонь, Родион ясно слышал пожар. Будто шуршало и хлопало пламя, тяжко вздыхали, испуская дух, старые колоды, в камнях свиристела, вскипая, вода. Родион понимал, что это обман слуха, но, видно, слишком часто глаза ему на прежних пожарах выедало дымом и звуки увязали в памяти и жили…
Пора, что ли? Родионом овладело знакомое горячечное нетерпенье, и он почуял силу.
Платоныч не смотрел уже на землю. Самолет набирал высоту, а летнаб, отложив навигационную карту, наклеенную на круглую фанеру, привычным жестом обдернул китель, распрямился рядом с пилотом. Родион знал, что сейчас Гуцких снимет форменную фуражку, достанет прозрачную расческу и начнет оглаживать свои жидкие белые волосы, стараясь прикрыть лысину. Не прикроет – спрячет расческу в тот же кармашек и плотно натянет фуражку.
Пора! Гуцких протянул ему схему пожара. Родион поднялся, чтоб поскорей ощутить на плечах вес тугих ранцев, крепкие льняные лямки парашютной сбруи. Эти минуты перед прыжком были для Родиона, пожалуй, самыми приятными во всей его огневой работе. И у земли был один интересный момент. Скорый, муха моргнуть не успеет. Когда лес был готов принять Родиона и обдавал уже смоляным духом вершин, тут только лови, не зевай. Это с земли сучья кажутся гибкими да податливыми, а когда ухнешь на них, начнут они трещать, да ломаться, да колотить по чем ни попадя, и говори спасибо, если они тебе живот, ёлки-моталки, не пропорют. И тут как кинет на крону, глаза да руки уж должны сработать сами. Хуже всего, что надо прикрывать глаза руками, чтобы не выстегало, а чем смотреть? Прилепишь руки к глазам – цепляться нечем. Интересный момент.
Но впереди всего на свете у Родиона шел прыжок. Не отделение от самолета – тоже, если так говорить, момент, – а те ослепительные секунды, что промелькивали за ним. Подготовка была потому и приятна в самых малых пустяках, что за ней наступало невыразимое. Он даже думал иногда, что, кроме него, никто на всей земле не выделяет так эти секунды, и дорожил своим чувством, никому не болтал о нем, чтоб ребята не назвали его психом.
Гуцких давно сбросил пристрелочный парашют, сделал расчет прыжка. Санька тоже был готов. В отличие от Гуляева, который перед высадкой весь уходил в себя, Бирюзов часто и беспричинно заглядывал в окно, то и дело прилаживался к красному вытяжному кольцу, хотя губы легкомысленно держал трубочкой, будто ему сам черт не брат.
– Ну, я пошел! – крикнул Родион.
С «Яка», хоть и специально приспособленного, прыгать хуже, чем с «антона». В том просторно, даже парашюты можно спокойно надевать, а тут надо запрягаться еще на аэродроме – тесно в кабине, как в гробу. Вот Платоныч подвинул сиденье к приборной доске и открыл дверцу. Родион натянул кожаные перчатки, подмигнул Бирюзову, кое-как протиснулся мимо летнаба. Цепляясь руками за дужку сиденья и дверную скобу, выбрался и косо повис на подножке. Сердце тяжко ворохнулось, будто кровь загустела вдруг, и парашюты потяжелели. Ветром рвануло, как крючьями. Он отворачивал лицо к хвосту, мертво сжимая руками скобу на подкосе крыла. Ну?