– Как он тут на меня замахивается! И вообще – милиция за нас отчитывается, а не вы…
– Ты в милицию писать? – пошел на него Гришка Колотилин. – Я тебе сейчас заменю милицию!
Евксентьевский попятился на край обрыва, присел, хватая руками куст, забормотал:
– Только попробуй, посмей! Что ты хочешь, а?
Дядя Федя шагнул к ним, положил Колотилину руку на плечо:
– Не связывайся с ним, Григорий.
– Я пошутил. – Колотилин все еще стоял над Евксентьевским. – Слышь, неужели ты шуток не понимаешь? Родион, правда ведь, что он совсем шуток не понимает?
Родион пожал плечами, кивнул Пине, и они ушли наверх смотреть полосу. (Действительно, какая пиявка этот Евксентьевский! Наверно, после этого дела – на север. Прыгать придется, и туда уж чужаков не повезут, невыгодно в такую даль вертолет гонять. И оно лучше, со своими-то – все как меж людей. Хотя из Колотилина, видать, можно бы доброго пожарника сделать. К парашюту его приспособить, тренировочками нагрузить по самую завязку, чтоб про водку и вспомнить некогда было… Ах, жаль, что Пина не сможет попасть со мной на северные пожары!..)
Ручей пожарники разработали до половины горы. Самый ярый низовой пал тут не пройдет, особенно если сделать капитальный отжиг. Санька это, видать, сразу сообразил, и ребята наворочали к фронту огня добрый завал из сушняка. Бересту теперь надо драть, рубить побольше засохшей пихты.
– Ой! – крикнула Пина, и Родион метнулся к ней.
Серая змея скользила у ног Пины, извивалась и шипела.
Родион прыгнул, наступил на нее, и тварь заколотилась о его сапоги, раскрыв узкую пасть, скручиваясь в кольца.
– Ты иди, Пина. Иди.
Вскоре он догнал ее, еще бледную от испуга, и Пина прижалась к нему, подлезла под руку и замерла, с опаской вглядываясь в камни.
– Понимаешь. – Она виновато посмотрела на него. – В наших местах их нет.
– В сапогах-то ничего.
– А так я не трусиха!
– Понимаю.
– Ты все понимаешь, только помалкиваешь. Не понимаешь одного лишь…
– А чего?
– Какая я глупая.
– Ты умная, Пина.
– А я вот думаю все…
– О чем?
– Это случай или нет, что я тебя нашла?
– Нет, не случай.
– И я теперь всегда-всегда с тобой буду?
– Всегда.
Родиону показалось, что он слышит, как сильно бьется ее сердчишко, все никак не может успокоиться, все толкается под боком; на эту близость гулко и редко отозвалось у него в груди, и Родион, будто на подножке самолета перед прыжком, почувствовал тяжесть своей крови.
Спускались они по другую сторону ручья. Родион хотел в последний раз поглядеть на лес, который завтра сгинет. Трав тут уже поднялось много. Кандык цвел вовсю, горицвет искрил меж камней, а медвежья дудка уж затянула тугие узлы семенников. Да только не распуститься им теперь ажурными зонтами, не прикормить тяжелых добродушных шмелей-работяг, не осыпаться по осени с сухим шорохом. Все тут уничтожится: и зеленые еще семена, и птенцы, и бабочки, и бурундуки, и белки, какие не успеют убраться, и молодые корпи, и даже микробы, что незримо, скромно помогают корням в лесной земле.
– Ой! – снова вскрикнула Пина. Родион быстро обернулся, и она предостерегла его жестом. – Сюда! Тихо!
Родион приблизился.
– Смотри!
Меж листьев кисличника Родион углядел черный клюв, красное пятнышко у живого немигающего глаза, и вот вся она, глухарка, – черно-бурая, с примесью желтых и серых перышек. Смотрит сквозь куст на людей, и в немигающем страстном глазу ее нет ничего, кроме зрачка.
– Сидит, – прошептала Пина.
– А ее в эту пору можно руками.
– Не надо.
– Ясно, не надо. Сейчас пойдем…
Пина смотрела то на глухарку, то на Родиона. Парень замер в восхищении, совсем забыл себя и показался Пине совершенно незнакомым.
– Ишь чем берет, ёлки-моталки! Мол, не боюсь я вас, и все тут!
– А может, доверяет?
– Может, и так. У них это бывает. Маралуха, знаешь, иногда приходит телиться поближе к людям…
Они отступили тихонько. Чуть пониже был обрыв, и Родион с Пиной обошли его, направляясь к ручью.
– Умница! – с чувством сказал Родион. – Сидит до последнего. И над обрывом устроилась – вдруг медведь или росомаха. Тут, знаешь, такие интересные птицы есть!
– А какие?
– Лезу раз в залом, в самую густоту малинника, тянусь к осинной ветке, а под рукой вдруг – ш-ш-ш-ш! Думаю, гадюка на сухом пеньке греется. Раздвигаю ветки, а это она. Дети у нее уже оперились, однако она с ними, толкает их под себя лапками, вытягивает шею и шипит по-змеиному. Умница!
– Кто?
– Вертишейка. Серенькая такая и совсем безобидная. А еще поползень очень забавный. Он умеет и вниз головой, и по потолку, и как только выдумать можно. Космонавтам бы для невесомости такую подготовочку! А один раз я видел, как поползень на оконное стекло сел. Думаю, вот это коготки-алмазы! Однако гляжу – никаких царапин на стекле. Потом книжку взял про птиц и читаю, что у него на лапках воздушные присоски, к стеклу-то он ими и прилипает. А еще есть в этой южной тайге птичка, у которой костяные перышки на крыльях. Одна на весь свет она такая… Пошли? А то и не услежу, как заговорюсь. Про птиц-то…
Пожарники уже спускались на средину склона. Стояли они редко, чтоб ненароком не побить друг друга камнями. Рубили кусты, ворочали валежник, обдирали мотыгами сухой мох, и камешки то и дело скатывались вниз. Родион и Пина встали вместе со всеми. Дело тут шло куда веселей, чем на прошлом пожаре, – не надо было просекать лес, перерубать корни и добывать землю из шурфов. Полоса подавалась на глазах. О ноябре не думалось, потому что был он далеко еще и дым уплывал из долины верхом. Зато солнце давало о себе знать.
Ручей хорошо пробил по склону. Солнце полыхало в своих несказанных высях, так что даже голова дурела от его весеннего старанья. А еще горячие булыжники поддавали тепла, словно тянулась тут сплошная банная каменка, однако воздух этот был сухим и легким. Он стремился по руслу обратным током, вверх. Нет, от этого солнца и неба такого блеклого не жди ничего. Бывает, правда, в зной и сушь, что и туч-то на небе духу нет, а солнце заволакивать начнет едва видными белесыми туманами; они смягчат синеву неба, приопустятся, помутнеют, и глядишь – насобирают мало-помалу на дождик. Но сейчас ничего хорошего не предвиделось. Солнце, опустившись к гольцам, послабело будто, однако там его могли уже застить легкие дымы от пожара. Но почему так скорбно кричат канюки? Может, учуяли пожар и в тоске кружат над своими гнездами?
Когда солнце опустилось за хребет, Пина ушла к стану. Урчащая Учуга словно прибавила голосу, и от нее потянуло влагой и холодом. Гольцы облило розовым закатным светом, а долина быстро затенялась, и в ней свежело. Пина умылась в реке, перебрала рюкзаки, мешки, ящики. Продуктов-то, оказывается, не густо. Картошки на два присеста, масло прогоркло, консервов и десятка банок не набиралось. Был хлеб, но его эта орава скоренько умнет, если возьмется. Правда, лапша есть и сахару еще много. В общем, на два дня всего хватит, а там в город…