Малейший протест вызывал расстрел. Бессильные люди бродили как тени. Многие доходили до такой степени истощения, что сидя под солнечной стеной барака, не имели сил подняться, чтобы дойти до бочки с водой, чтобы утолить жажду. Немецкая стража, собирая для поверки, подымала и подгоняла их палками.
Часто случались эпидемии дизентерии. Больным никакой помощи не оказывалось, им предоставляли медленно умирать. Каждое утро немецкие санитары в специальной одежде и масках заходили в бараки и баграми вытаскивали трупы, которые сваливали, как падаль, в общие ямы. Около каждого русского лагеря в таких „братских“ могилах нашли упокоение десятки тысяч русских воинов.
Пленным всех народностей приходило на помощь их правительство и Красный Крест. Русские же ниоткуда не получали, ибо московская власть в международном Красном Кресте не состояла, и советские воины были брошены на произвол судьбы своим правительством, которое всех пленных огульно приказало считать „дезертирами“ и „предателями“. Все они заочно лишались воинского звания, именовались „бывшими военнослужащими“ и поступали на учет НКВД, так же как и их семьи, которые лишались продовольственных карточек.
Об этом известно было в лагерях, и это обстоятельство еще более отяжеляло душевное состояние военнопленных, которые не только материальной, но и моральной поддержки ниоткуда получить не могли. Они чувствовали себя в безвыходном тупике, обреченными на медленную гибель.
При таких условиях, когда немецкое командование предложило этим людям, обратившимся в живые скелеты, нормальный военный паек своих солдат, чистое белье и человеческое отношение, многие согласились одеть немецкий мундир, тем более что им было объявлено, что из них будут формировать части для тыловой службы и работы.
Пусть, кто может, бросит в них камень…
Однажды в тот захолустный французский городок на берегу Атлантического океана, где я прожил годы немецкой оккупации, прибыл русский батальон. Прибыл совершенно неожиданно и для нас, и для самих „добровольцев“, которых немцы посадили в поезд в Западной России, места назначения не объявили и везли без пересадок, не выпуская со станций, до конечного пункта. Среди них были люди разного возраста – от 16 до 60 лет, разного социального положения – от рабочего до профессора, были беспартийные, комсомольцы и коммунисты.
Эти люди толпами приходили ко мне, а когда германское командование отдало распоряжение, воспрещающее „заходить на частные квартиры“, пробирались впотьмах через заднюю калитку и через забор поодиночке или небольшими группами. Длилось наше общение несколько месяцев, пока батальон не перебросили на фронт, против высаживающихся англо-американцев.
Говорили обо всем: о советском житье, о красноармейских порядках, о войне, об укладе жизни в чужих странах, и прежде всего о судьбе самих посетителей. Была в ней одна общая черта, выраженная советской жизнью и условиями плена – камуфляжа. Еще перед сдачей все коммунисты и комсомольцы зарывали в окопе свои партийные и комсомольские билеты и регистрировались в качестве беспартийных. Многие офицеры, боясь особых репрессий, срывали с себя знаки офицерского достоинства и отличия и заявляли себя „бойцами“. Стало известно, что семьи „без вести пропавших“ продолжают получать паек, а семьи плененных преследуются, и многие, попав в плен, зарегистрировались под чужой фамилией и вымышленным местом жительства. Когда вызвали „добровольцев“-казаков, записывались казаками и ставропольцы, и нижегородцы, и плохо говорившие по-русски чуваши…
В толпе всегда мог оказаться доносчик, и потому вопросы, которые мне задавали, хотя и были часто весьма деликатными, облекались в самые безобидные формы. В этом искусстве подсоветские люди весьма преуспели… Между нами происходили разговоры вроде следующего:
– А далеко ли отсюда до испанской границы?
– Сто километров.
– И все лесом?
– Последняя треть пути безлесная.
– На границе французы?
– Нет, границу охраняют, и весьма бдительно, немцы.
Один только раз кто-то, не то по простоте, не то по умыслу, нарушил нейтральный тон наших бесед, задав мне вопрос:
– Скажите, генерал, почему вы не идете на службу к немцам? Ведь вот генерал Краснов…
– Извольте, я вам отвечу: генерал Деникин служил и служит только России. Иностранному государству не служил и служить не будет.
Я видел, как одернули спрашивающего. Кто-то пробасил: „Ясно“.
И никаких разъяснений не потребовалось.
Не было ни одной группы посетителей, не проходило ни одного дня, чтобы мне не задавали с нескрываемой скорбью сакраментальный вопрос:
– Как вы думаете, вернемся мы когда-нибудь в Россию?
Видно было, что никто уже не верит в победу немцев, и у меня перед большой картой, на которой линия фронта неизменно и быстро продвигалась на запад, толпились люди, испытавшие, видимо, двойное чувство: подсознательной гордости своей родиной и своей армией и… страха за свою судьбу.
Приходили ко мне и малыми группами сжившихся между собой друзей, и тогда разговор терял свой условный характер и становился доверительным. Приходили старики – участники белого движения, которые ни в чем не изменились за 25 лет большевистского режима… Приходило много молодежи, мало по-настоящему образованной, с превратными понятиями, но развитой больше, чем было в наше время, любознательной и ищущей. Они не скрывали от меня, что состояли в комсомоле; но, видимо, при столкновении с внешним миром глаза их открывались и коммунистическая труха спадала с них легко… Большинство уверяли, что поступили в комсомол только потому, что иначе „не было никакого выхода в жизни“.
Приходили разновременно и два коммуниста. Один – офицер – пытался даже доказывать коммунистические „истины“, явно зазубренные из краткого конспекта истории партии, и похваливался советской „счастливой жизнью“. Но, уличенный в неправде, сознавался, что пока ее нет, но будет… Другой коммунист, более скромный, нерешительно оправдывался в своей принадлежности к партии.
Я спросил:
– Скажите, чем объяснить такое обстоятельство: вам известно, что, если бы немцы узнали, что вы коммунист, вас бы немедленно расстреляли. А вы не боитесь сознаться в этом?
Молчит.
– Ну, тогда я за вас отвечу. Перед своими советскими вы не откроетесь, потому что 25 лет вас воспитывали в атмосфере доносов, провокации и предательства. А я, вы знаете, хоть и враг большевизма, но немцам вас не выдам. В этом глубокая разница психологии вашей – красной и нашей – белой.
Из длительного общения с соотечественниками в немецких мундирах я вынес совершенно определенное впечатление, что никакого пафоса борьбы русско-германского сотрудничества среди них в огромном большинстве нет и в помине. Просто люди попали в тупик и искали выхода. В тупик между ужасными условиями концентрационных лагерей и огульной советской властью пленных как „дезертиров“ и „предателей“, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Так, по крайней мере, все они думали.