– Ох, батюшка-свет! святитель наш! Да как же ты службу-то служил при этих-то трудах да мучениях? – невольно воскликнула молодая боярыня, возвращаясь с сестрой из дворца и захватив с собой в карету своего дорогого гостя.
– А все так же, дочушка моя золота-яхонтова: идучи, бывало, дорогою, зимой, или нарту с детками и курочкой своей волоку, или рыбку ловлю, зверя промышляю, или в лесу дровца секу, или ино что творю, а сам правильцо в те поры говорю, пою молитвы, вечереньку либо заутреньку мурлычу себе, что прилучится в тот час, и плачу, и веселюсь, что жив, что голос мой в пустыне мертвой звучит, птички божьи мое моленье слышут, и за птичек молюсь, и за деревцо – все ведь оно и Божье, и наше… А буде в людях я, и бывает неизворотно, или на стану станем, а товарищи-то не по мне, моления моего не любят, – и я, отступя людей, либо под горку, либо в лесок, – коротенько сделаю: побьюся головою о землю либо об лед поколочусь, об снег, а то и заплачется – и все сладко станет, коли голова об землю поколотится либо слеза горючая снег прожжет. А буде по мне люди – и я на сошке складеньки поставлю, правильца проговорю, молитовку пропою, в перси себе постучу, а иные со мною же молятся, плачут, а иные кашку варят – и тоже маленько молятся. И в санях едучи, пою себе да веселюсь, и в тюрьме лежа, пою да кандалами позвякиваю, а кандальный-то звон, тюремный, светики мои, слаще Богу звону колокольного: звонок, голосист звон-от тюремный!.. Везде, пташки мои, молюсь и пою, а хотя где и гораздо неизворотно, а таки поворчу, что собачка перед Господом, повою до неба праведного…
Аввакум еще более очаровал сестер, когда вместе с ним они из дворца приехали в дом Морозовой. Целые ряды челяди выстроились по лестнице и в сенях и низко кланялись, когда проходили боярыни: иные кланялись до земли; другие хватали и целовали ее руки, края одежды. Аввакум следовал впереди хозяйки, благословляя направо и налево, словно в церкви.
При входе во внутренние покои навстречу боярыне вышла благообразная, бодрая старушка с прелестным белокурым ребенком на руках. Ребенок радостно потянулся к Морозовой, которая с нежностью выхватила его из рук старушки и стала страстно целовать.
– Ванюшка! Веселие мое! Цветик лазоревый!
Затем, как бы спохватившись, она быстро поднесла ребенка к Аввакуму. Щеки ее горели, по всему лицу разлито было счастье.
– Батюшка! Благослови мово сыночка – наследие мое.
Аввакум истово перекрестил ребенка, сунул легонько свою костлявую, загрубелую руку к раскрытому ротику мальчика и, ласково, добро улыбаясь ему, стал гладить курчавую его голову.
– Весь в матушку-красавицу, токмо русенек – беляв волосками гораздо… А подь ко мне на ручки…
И протопоп протянул к ребенку растопыренные ладони. Ребенок смотрел на него пристально, с удивлением и, видя улыбку под седыми усами, сам улыбался.
– Подь же к деде на ручки, подь, цветик, – поощряла его мать, вся сияющая внутренним довольством и любуясь добрым, нежным выражением лица сурового учителя.
– Иди-ка, боярушко, иди, миленький! – говорил этот последний.
Ребенок пошел на руки к Аввакуму. Мать вскрикнула от радости и перекрестилась. Перекрестилась и старушка. Все жадно и восторженно смотрели, как ребенок, взглянув в глаза Аввакума, потом обратясь к матери и к нянюшке, стал играть седою бородой протопопа.
– Ай да умник! ай да божий! – ласкал его протопоп. – А Бозю любишь? а? любишь, боярушко, Бозю?
– Маму люблю, – отвечал ребенок, оборачиваясь к матери.
Морозова только руками всплеснула и припала к ребенку, целуя его в плечо и вместе с тем страстно припадая губами к руке Аввакума, лежавшей на этом плече.
– А Бозю любишь? – настаивал Аввакум.
– Няню люблю, – снова невпопад отвечал ребенок.
– А Боженьку? – вмешалась мать, начиная уже краснеть от стыда и волнения. – Боженьку…
– Дуню тетю.
– Ах, господи! Ванюшка!
Аввакум поднес ребенка к киоте, которая так и горела дорогими окладами икон, залитых золотом, жемчугами, самоцветными камнями.
– Вот где Бозя! – сказал он. – Глянь, какой светленький.
Ребенок поднял ручку и стал махать ею около розового личика, прикладывая пальчики то к маковке, то к плечу и глядя на няню: «смотри-де – как хорошо молюсь».
Старушка няня, мать и «тетя Дуня» улыбались счастливо, радостно. Но Аввакум тотчас воззрился на пальчики ребенка: так ли-де, истово ли, мол, переточки складывает, не никонианскою ли-де еретическою щепотью?
– Ну-ко, ну-ко, боярушко, покажь переточки, как слагаешь крестное знамение…
– Ручку сложи, – подсказала мать.
Ребенок не сложил, а разжал левую ручку, а правой стал тыкать в левую ладонь… «Сорока-сорока, кашку варила, на порог скакала», – лепетал он, весело глядя в добрые глаза протопопа.
Мать вспыхнула и застыдившимся лицом уткнулась в ладони. Даже суровый протопоп не выдержал – рассмеялся.
– Вот-те и перстное сложение! Ах ты никонианец, еретик ты эдакий! А? вон что выдумал-по-никоновски молиться: «сорока-сорока – кашку варила…» Истинно по-никоновски!
– Матушка! срам какой! Владычица! – застыдились боярыни.
– Никонианец… никонианец, – добродушно говорил протопоп, – поди, чу, и табачище уже нюхает…
Старушка няня готова была сквозь землю провалиться.
– Чтой-то ты, батюшка, грех какой непутем говоришь! – защищалась она. – У нас и в заводе-то этого проклятого зелья не бывало… Вона, что сказал!
А Аввакум между тем старался сложить пухлые, точно ниточками перевязанные пальчики ребенка в двуперстное знамение; но как ни силился – не мог: пухлая ладонька или разжималась совсем, растопыривая пальчики как бы для «сороки», или сжималась в кулачок.
– Ну, мал еще – глупешенек, мой свет, невинный младенец, – говорил протопоп, передавая ребенка матери. – Подрастет – научим перстному сложению и в лошадки еще поиграем.
Аввакум окончательно покорил сердца молодых женщин. Морозова от волнения не спала почти всю ночь. Ей постоянно представлялась далекая, студеная и мрачная Сибирь и какая-то страшная, неведомая, еще более далекая Даурия, по которым бродил и мучился благообразный, святой и добрый старичок, страдал за перстное сложение… «Ах, какой он добрый да светлый!.. Ванюшка-то как его полюбил – все брадою его святою играл, словно махонький Христосик-свет играл брадою Симеона Богоприимца… Ах, нашла я мой свет, нашла! Пойду я за ним, как блаженная Мария Египетская… Ох, Господи, сподоби меня, окаянную… Аввакумушко! светик мой, батюшка».
Так металась в постели молодая женщина, охваченная волнением и жаром: то страстно шептала молитвы, то с такою же страстью сжимала свои нежные пухлые руки и била себя в полные перси. Она несколько раз вставала с постели и босыми ногами пробиралась к киоте, бросалась на пол и горячо, сама не зная о чем, молилась и радостно плакала. Опомнившись, что она повергается перед Христом простоволоса, в одной сорочке, сползающей с плеч, она стыдилась, вспыхивала сама перед собой и закутывалась в шелковое из лебяжьего пуха одеяло; но вспомнив, что и Марию Египетскую она видела на образах простоволосою, даже без сорочки, прикрытую только своей косою, она успокаивалась и снова падала ниц перед иконами…