– Скажи, сколько епископов судят епископа и сколько патриарха? – добивал его Макарий.
– Епископа судят двенадесят епископов, а патриарха вся вселенная!
– Ты один Павла епископа изверг не по правилам.
Тут вступился царь, желая скорее кончить этот томительный спор.
– Веришь ли ты всем Вселенским патриархам? – спросил он кротко. – Они подписались своими руками, что Антиохийский и Александрийский пришли по их согласию в Москву.
Никон сурово посмотрел на бумагу, поданную ему царем, заглянул на подписи.
– Рук их не знаю, – пробурчал он.
– Истинные то руки патриаршеские! – окатил его Макарий своим поглядом, которого Никон не мог выносить.
– Широк ты здесь! – зарычал он. – Как-то ты ответ дашь пред Константинопольским патриархом! Широк-ста!
Опять сорвались голоса со всех сторон: «Как ты Бога не боишься!.. великого государя бесчестишь и Вселенских патриархов и всю истину во лжу ставишь!.. Повесить тебя мало!..»
Развязка близилась.
– Возьмите от него крест! – обратился Макарий к архиереям.
Никон бросился было за крестом, который всегда перед ним носили, схватил за руку ставрофора; но в это время порывисто встало несколько бояр с видом угрозы, и крест очутился в руках Илариона Рязанского. У Никона опустились руки. Снова выступил Макарий.
– Писано бо есть: «по нужде и диавол исповедует истину», а Никон истины не исповедует.
– Аминь! аминь! – послышалось в рядах.
Никон стоял, опустив голову. Голова его тряслась. Для него все кончилось.
– Чего достоин Никон? – раздался среди наставшей тишины голос Паисия.
– Да будет отлучен и лишен священнодействия, – отвечали в один голос греческие архиереи.
– Чего достоин Никон? – повторили вопрос русским архиереям.
– Да будет отлучен и лишен священнодействия, – отвечали и русские.
Встали оба патриарха. Встал и весь собор. Настала тишина – слышно было только, как за окнами ворковали голуби. Потухшие глаза Паисия блеснули и упали на Никона.
– Отселе, Никон, не будеши патриарх, и священная да не действуеши, но будеши яко простой монах, – возгласил он громко, отчетливо.
– Аминь! – загудело по собору.
Через несколько минут Никон, в сопровождении нескольких монахов Воскресенского монастыря, проходил Соборной площадью, направляясь к Архангельскому подворью. Сзади шел взвод стрельцов. На отлученном патриархе все еще было патриаршее одеяние, но впереди уже не было ставрофора с крестом. Никон ступал медленно, тяжело опираясь на посох и опустив голову. Казалось, что в несколько часов он одряхлел и осунулся. Голова продолжала трястись: в этой трясучей голове, казалось, постоянно гвоздила мозг неотвязчивая, как муха, мысль «Нет, нет, не патриарх!»
Толпившийся на площади народ стал было подходить к нему под благословение, но Никоновы монахи знаками показывали, чтобы не подходили, а сам он подтверждал то же страшною головою, которая продолжала, казалось, говорить: «Нет, нет, нет!..»
В ближайшей группе послышался слабый стон: то плакала какая-то женщина. Никон взглянул в ту сторону, и его глаза встретились с плачущими глазами женщины. Глаза эти, большие и серые, с поволокой от слез, оттененные монашеским клобуком, смотрели на Никона с молитвенной любовью и благоговением, смотрели с такой нежностью и скорбью, что Никон затрепетал: склонный верить в чудесное и непостижимое, посещенный неоднократно в сониях, как ему верилось, видениями и знамениями, он принял и эти глаза за видение… Это были глаза ангела, представшего ему в образе своего же чина – ангельского, мнишеского и посланного ему милосердным небом в подкрепление и утешение. Но где он прежде видел эти глаза? А он их видел – это несомненно; он их знает давно… В моменты величайшего торжества его жизни, во время торжественных служений в Архангельском и Успенском соборах, на больших царских выходах, во время крестных ходов, во время иорданского водосвятия, наконец, в Неделю ваий, когда он, бывало, сопровождаемый всею Москвою, шествовал на жребяти осле, ведомом царскою рукою, – эти глаза – он помнит это – постоянно смотрели на него из толпы, и если даже он не видел их, не смотрел в ту сторону, то все-таки невольно чувствовал, что эти глаза смотрели на него, следили за ним. Чьи это были глаза – он не знал и не мог узнать, потому что они так же неожиданно исчезали в толпе, как неожиданно и появлялись среди тысяч других глаз и голов, обращенных к нему… Он и тогда, в годы своего могущества и славы, думал, что это – глаза его ангела-хранителя, и подчас трепетал их и любил в то же время… Потом он долго, очень долго не видал этих глаз: лет девять они ему не показывались, с того самого момента, как он сошел с патриаршества и удалился в Воскресенский монастырь. И он думал уже, что ангел-хранитель покинул его, отошел, и он все ждал, что вот-вот как его опять призовут всею Москвою на Патриарший престол, умолять его слезами и коленопреклонением, когда и царь всенародно покается пред ним в обиде и огорчении, – эти глаза опять явятся ему… И вдруг они явились теперь! Они явились в момент самого глубокого его уничижения, в момент позорного извержения его из сонма святителей церкви, они явились ему, поруганному и оплеванному, ему, выведенному из претории Пилата на всенародное позорище!.. Они явились подкрепить его… Он снова глянул туда, где явились плачущие глаза ангела; но плачущих глаз уже не было там: он увидел только спину высокой черницы, которая припала лицом к ладоням и плакала… видно было, как от рыданий тряслись ее плечи…
И его голова еще более заходила ходенем: «нет, нет, нет, – тряслась она, – нет, нет…»
В этот момент он увидел нескольких вооруженных стрельцов, которые вели в Кремль какого-то человека. По наружности и одеянию его сразу можно было признать за грека. Он был мертвенно-бледен и с ужасом оглядывался по сторонам. Увидав Никона, он невольно остановился и растерянно взглянул ему в глаза… «Нет, нет, нет», – казалось, отвечала на это трясущаяся голова Никона… Грек моментально вынул что-то из-под полы. Блеснул длинный нож в воздухе.
– За тебя умираю, великий патриарх! – застонал он, и не успели стрельцы кинуться к нему, как он всадил нож себе в сердце по самую рукоятку, захрипел и упал навзничь с торчащею из бока рукояткою ножа, раскинув широко руки, на которых трепетали корчившиеся в судорогах пальцы.
– Батюшки! – послышалось в толпе. – Зарезался! За Никона зарезался грек!
«Нет, нет, нет, – с ужасом тряслась голова Никона, как бы отрицая обвинение толпы, – нет!.. нет!»
XIV. Аввакум перед Вселенскими Патриархами
На следующий день Москве опять предстояло тешиться зрелищем. Зрелища идут непрерывно одно за другим с самого лета. В сентябре прошлого года Москва встречала гетмана Брюховецкого, глазела на невиданных хохлатых черкас, на их рогатых волов, украшенных лентами, и потом, до самой весны почти, москвичи видели этих усатых хохлов почти каждый день, бегали глядеть на них как на медведей, иногда укали на них, как на зверей, не со злости, а добродушно, любя и тешась по-московски. А там встречали Вселенских патриархов, что приехали из самой Турской земли, народ все черномаз, волосат и зело свиреп, с вот этакими глазищами и вот этакими белыми белками: все греки да арапы из самой Арапии, – и молодцы из Охотного да Обжорного рядов опять бегали за ними, словно весной за Ярилой, да улюлюкали от радости, словно на волков. А тут привезли Никона – и за ним бегали, несмотря даже на то, что бояре велели сломать мост у Никольских ворот, где остановился Никон, потому что у Никольских ворот не было ни проходу, ни проезду от серых чапанов, нагольных тулупов да однорядок.